Дома, в семье, мы постоянно говорили по-английски и научили говорить и моего доброго Поля. Он был старше меня более чем на двенадцать лет; с тех пор, как я запомню себя, я, кажется, всегда находила его таким же, каким я знала его еще очень-очень маленькой девочкой… Я его звала «тихим» Полем и, действительно, он был всегда тих и кроток. Когда я досаждала ему какой-нибудь детской шалостью, он спокойно поднимался с места и уходил, не сказав мне ни слова. Но я очень хорошо понимала, что я его глубоко огорчила. Я начинала злиться, капризничать — и все это разражалось слезами. Я плакала целый вечер, даже часть ночи, а на другой день робко смотрела на него, боясь подойти к нему, и когда он, как ни в чем не бывало, с светлой, радостной улыбкой на полных, румяных губах и с тихим, светлым взглядом его прекрасных тёмно-голубых глаз, протягивал мне руку, то я так не смело смотрела в его глаза.
— Вы не сердитесь? — спрашивала я его почти шепотом.
— Я никогда не сержусь ни на кого, а в особенности на вас.
— Скажите мне, Поль… как это вы делаете?
— Что такое?
— Как это вы никогда ни на кого не сердитесь?
— Очень просто! Я никогда ни на кого не сержусь и поэтому не могу сердиться на кого-то бы ни было.
— Да как же это сделать?! Ну, если вас сердят, дразнят. Если вам досадно, что не делается что-нибудь… не устраивается, не ладится так, как бы вы хотели…
Я помню, он тихо притянул меня к себе за руку и почти перед самым моим ухом прошептал:
— Смотрите вверх! Прямо на небо!
— Ну, что же?.. Я смотрю…
— Смотрите долго, серьезно… и вы не будете сердиться. Если будете думать, что то, на что вы смотрите, выше всего… а все остальное ниже… все пустяки, на которые не только не стоит сердиться, но даже не стоит думать о нем…
И странное дело! В то время, мне — ребенку, десятилетней девочке — касался этот прием удивительно практичным. Если что-нибудь меня волновало, то мне стоило выскочить в сад, или подойти к окошку и посмотреть высоко на небо, в самую глубину его. Я смотрела долго, пока сердце не утихало и волнение проходило. И я думала: что это все пройдет и снова придут радости, удача и счастье!.. Надо только быть терпеливой.
Затем эта необходимость смотрения на небо — все больше и больше сокращалась. Редко налетали минуты глубокого волнения и быстрее наступало это время «просветления», как я называла его. Я глубоко вздыхала всей грудью и, перекрестившись, входила в комнаты спокойная и довольная Через несколько времени мне начало доставлять какое-то неопределенное наслаждение это долгое смотрение на светлое ясное небо. Меня начало тянут к этому удовольствию, и один раз я до того засмотрелась, что со мной сделался обморок. По крайней мере все тогда объяснили обмороком это странное состояние полной неподвижности, какого-то окаменения, которое продолжалось несколько часов. Мне запретили смотреть на небо, но я все-таки украдкой, не на долго, взглядывала на него и тотчас же отворачивалась, когда голова начинала кружиться и сердце замирало.
Все мое детство прошло под ближайшим и неутомимым надзором моей доброй няни Матвевны. Она любила меня искренно и глубоко, и благодарное воспоминание о ней ярко и живо до сих пор. Я, как теперь, смотрю на её высокую, угрюмую фигуру, с головой, покрытой большим черным платком, на её доброе бледное лицо с строгими чертами. Она научила меня молиться со слезами — «чистой молитвой», как она выражалась, и жила в доме только ради меня. Когда я вышла замуж она ушла в один из дальних монастырей.
В пятнадцать лет я считала себя уже совершенно взрослой, тем более, что в этот день, когда мне минули эти пятнадцать лет, на меня надели длинное платье и я стала, как мне казалось, совершенно барышней. Но в сущности я была тем же наивным, добрым ребенком, а барышней уж меня никак нельзя было назвать. Я бегала взапуски, в горелки с крестьянскими девушками и даже мальчиками, браталась с ними. Мы вместе разыскивали птичьи гнезда, или собирали грибы и малину. И только летними вечерами, когда солнце тихо опускалось за дальнюю рощу, я присаживалась к Полю на нашем любимом холмике, который мы называли «зеленой горкой». Я брала его за руку и у нас начинались длинные беседы обо всем, чуть не до полночи. Он удивительно много читал, а главное помнил все и умел передать все прочитанное. Под его рассказами в моем представлении являлись целые яркия, живые картины.
Он рассказывал мне о далеких странах, о том, кто были Карловинги и Меровинги, о том, как жили египтяне, ассирийцы и вавилоняне, и как живут краснокожие индийцы и желтые китайцы.
Он рассказывал об Коралловых островах, о жизни под тропиками и в полярных странах и так много-много он мне передавал в дружеских беседах в тихие летние ясные вечера.
Он был, так же как я, одинокий сирота. Отца его убили на Кавказе, а старушку-мать он схоронил, когда мне не было еще восьми лет и вот с этих самых похорон началась наша тесная дружба.