— Спасибо, — сказал он, сел и откинул со лба волосы.
— Вот уж никогда бы не подумала, что ты так выглядишь. Сколько же тебе лет?
— Тридцать один, — ответил он.
— Боже милостивый, значит, мне было всего семнадцать, когда я родила тебя, — сказала она, и он понял, что, признавая свою вину, она оправдывает себя. — Но больше всего меня удивляет, что ты рыжий.
Она подошла к нему вплотную, потрогала его волосы и внимательно поглядела, рыжие ли у него корни волос.
— Разрази меня гром, если ты не рыжий. Боже милостивый, в моем роду не было ни одного рыжего. Вот чудеса!
— Как твое здоровье? — спросил он.
— Здоровье? — переспросила она. — Лучше и не говори. Никудышное у меня здоровье.
— А ты обращалась к врачу? — спросил он.
— Конечно, — ответила она. — Я показывалась всем врачам, каким только могла. Каждый раз, когда я слышу разговоры о каком-нибудь новом враче, я или пишу ему, или иду к нему. Скоро уже врачи перепробуют на мне все лекарства, а толку никакого. Я даже думаю согласиться на операцию. Так тоже не жизнь.
В комнате стояли кровать, диван, комод и швейная машина, на которой, по-видимому, давно уже не шили, здесь вообще не было никаких признаков шитья, на стене висела картина, изображающая благородную даму в широкополой шляпе, встретившую на дорожке у калитки охотника; у матери было много заграничных олеографий, но ни одной семейной фотографии; в углу на полке стояла керосинка, несколько жестяных банок и мисок.
Она не задавала ему никаких вопросов, и он понимал, что ей про его положение известно все и больше она ничего знать не хочет. Оба смущенно молчали.
— Ты ведь, кажется, была портнихой? — спросил Оулавюр Каурасон.
— С этим покончено, — сказала она. — Портнихой можно быть только модной, а это мне никогда не удавалось. Меня всю жизнь не понимали. Я не знаю человека, которого бы так не понимали, как меня. Честно говоря, я никогда и не была человеком.
— Да, так многие могут сказать, — заметил Оулавюр Каурасон.
— Первый, кто не понял меня, был твой отец. Правда, он не понимал не только меня, но и вообще никого. Но больше всего твой отец ошибся в самом себе.
— Об этом мне судить трудно, — сказал Оулавюр Каурасон. — Я его никогда не видел. А что ты еще можешь рассказать мне о нем?
— О нем? Я? Ничего я о нем не могу рассказать по той простой причине, что о нем нечего рассказать. Он, собственно, никто. Я никогда не знала, что он за человек. Думаю, что он так ничем и не стал.
— Ну, этого бы я, пожалуй, не сказал, — заметил скальд.
— Последний раз я о нем слышала лет двадцать тому назад, — сказала женщина. — Теперь-то он, наверно, уже давно умер или уехал на север.
— Он как-то прислал мне письменные принадлежности, когда я был маленький, — сказал Оулавюр Каурасон.
— Неужели? — сказала она. — Хотя правда, ты ведь поэт. Хочешь кофе?
— Большое спасибо, — сказал он. — Это не обязательно.
— Ты никогда не прислал мне ни одного стихотворения, — сказала она, разжигая огонь под кофейником. — А мне было бы очень приятно получить стихи.
У нее были искусственные зубы, как у женщины, занимающей приличное положение в обществе, и благодаря им пропасть между ней и скальдом была еще бездоннее.
— Мне часто хотелось послать тебе стихотворение, — сказал он. — Я даже хотел приехать к тебе. Иногда мне бывало очень трудно.
— Постарайся, пожалуйста, написать мне стихотворение, пока ты в городе. Ты долго еще тут пробудешь?
— Я уезжаю домой завтра утром. — сказал он. — Если б я только знал, где мне переночевать эту ночь.
Следует заметить, что ей не нужно было спрашивать, где он ночевал предыдущие ночи. На его месте, сказала мать, она ночевала бы в Армии спасения, говорят, что койка на ночь стоит там всего двадцать пять эйриров.
— У меня есть альбом для стихов, — сказала она, — напиши в нем маленькое стихотворение, пока я варю кофе. В нем писали стихи многие поэты.
Скальд объяснил, что ему требуется много времени, чтобы сочинить стихотворение, и к тому же он должен быть в соответствующем настроении, иначе стихи не получатся.
— А я знаю многих поэтов, которые могут сочинять стихи, когда угодно, — сказала мать.
— Да, бывает, — сказал он.
— Я обожаю поэзию, — сказала она. — Я уверена, что поэтический дар ты унаследовал от меня и от моего рода. Ты должен завтра же пойти к редактору в «Адальфьордец», у него черпая борода, и попросить его, чтобы он издал сборник твоих стихов, вот тогда ты станешь знаменитым; у него большая собственная типография.
На эти ободряющие слова гость ничего не ответил, без всякого интереса он глядел в пространство, и мать искоса, почти украдкой, разглядывала его, он был очень бледен, щеки у него ввалились, и, хотя глаза у него были неестественно прозрачные, в них таилась такая тоска, что трудно было себе представить, чтобы этот человек когда-нибудь пережил радостную минуту.
— Очевидно, быть поэтом не такое уж большое счастье, — сказала она наконец. — Почему тебе никогда не пришло в голову стать кем-нибудь другим?
— Не знаю, — ответил он.