Нет, невозможно, чтобы вдруг перестало существовать то, что однажды появилось на свет. Юношу больше не страшило бессмертие души, та догма, которая когда-то казалась ему верхом жестокости. Сегодня его душу чаровало все, отмеченное присутствием Создателя. Вот маленький прозрачный ручей, похожий на все ручьи, берущие свое начало из родников. Он начинается далеко, в глубине долины и струится со спокойной, почти благоговейной радостью, подобной дыханию высших сфер; его радость близка радости скальда; ручей и скальд — они оба полны любви, их обоих освещает солнце, и смерти больше не существует. Скальд долго брел по берегу ручья, вдали от людей. Наконец долина закончилась скалистым ущельем и зеленой котловиной, на дне котловины на небольшом зеленом холмике стояла старая овчарня с дерновой крышей, здесь-то среди одуванчиков и лютиков и уселся опьяненный радостью скальд; росла тут и полевая горечавка, белая и голубая.
Пока скальд лежал в зеленом загоне, окружавшем овчарню, и смотрел в синее небо, а невдалеке журчал ручей, и птицы мирным щебетом возвещали полдень, и под боком у своей матери, улыбаясь, спал ягненок, и на том берегу сверкавшего фьорда горы расплывались в призрачной синеватой дымке, он понял, что природа — это единая, всеобщая мать, что и он сам и все-все живое — это одна душа и что больше не существует ничего безобразного и ничего дурного. Скальд достал свою тетрадь и начал слагать стихи об этих возвышенных таинственных чувствах, об этих высоких откровениях. Он забыл и про Эдду[9]
и про всю другую премудрость, которую постиг, пока лежал в уголке под скошенным потолком, забыл свою страсть к напыщенным выражениям; ручей, журчавший под холмом, диктовал ему, и слагал стихи не скальд, а бескрайняя радость зелени и синевы.Так скальд сочинял весь день, он читал свои стихи природе, валялся на спине и глядел в небеса. А когда наступил вечер, он напился воды из ручья. Он был убежден, что птицы небесные принесут ему в клювах еду, лишь только он почувствует голод. Он верил, что природа — вершина не только красоты и величия, но также человеколюбия и благородства, к тому же он сочинил гимн в ее честь, нет, ему было совершенно ясно, что отныне природа не позволит юному и любящему скальду в чем-либо нуждаться.
Так в радости вновь обретенного единства с вечным и невыразимым прошел этот день. Солнце клонилось к западу, тени гор удлинились, здоровая тяжесть смежила веки этого не ведающего сомнений скальда; вдруг он вскочил, насквозь продрогший, и понял, что спал. Ночь была светлая, но все окутал туман, и он не мог разглядеть даже гор, ворсинки на его одежде были покрыты белой паутиной росы. Говор ручья не был уже таким веселым, как прежде, птицы молчали. Он протиснулся в овчарню, где все было покрыто плесенью, взял из кучи охапку прошлогоднего сена, лег на него и заснул.
Когда скальд снова проснулся, птицы уже щебетали, но в их щебете больше не слышалось восторженной радости. Моросил дождь. У юноши слегка пощипывало горло, словно он простудился. Великолепие природы, покорившее вчера его душу, исчезло. Ему показалось, что он спал бесконечно долго, он даже потрогал подбородок, чтобы проверить, не выросла ли у него за время сна борода. Было ясно одно: если вчера он решил, что все необходимое он найдет у божественной матери природы, то сегодня готов был искать помощи у людей, хотя никто лучше его не знал, как недостает этим божьим созданиям благородства и великодушия, не говоря уже о красоте. Он медленно брел вдоль подножья горы обратно, обессилевший и продрогший после ночи, проведенной среди плесени на сырой земле и прелом сене.