Жена-то услышала безобразие во дворе, глянула в окно. Ба! Мужик ейный колуном работает. Живой! Как есть с руками и ногами… Ну, в чем была — выскочила к нему. Так целый месяц и жили без крыльца — все Прохор Иванович искал подходящий материал. Искал по разным местам и далям. Глядишь, привезет какую доску ли, дерево ли, выстружит, высушит, выстучит — слушает, так ли оно, дерево, поет.
Когда наконец сладил крыльцо — позвал гостей и велел дяде Афоне плясовую играть. Вначале Прохор Иванович все пристукивал каблуком на месте: то ли стеснялся, то ли форс показывал — внимание к своей персоне просил, то ли еще что… Да вдруг такое пошел выхлестывать, такие кренделя выкомаривать, что даже дед Егор, самый великий авторитет в этом деле, прошедший в германскую войну и Хорватию, и Венгрию, научившийся там разным заморским выкрутасам, и тот удивился.
Полчаса без передыха пластался в пляске Прохор Иванович, словно не о двух — о четырех ногах был. Когда же выдохся и пал на крылечко, то признался: «Всю войну снилось вот эдак сплясать перед миром деревенским, перед женой…»
Говорить Прохор Иванович умеет — и золотых зубов ему не надо.
— Все хорошо, — говорит, — а сапоги придется демобилизовать. Пол-Европы отшлепали — хоть бы где скрипнули, а тут разъехались, что масло по сковороде. Хотя, — улыбнулся Прохор Иванович, — у цыгана и дохлая лошадь весело смотрит. Стачаю-ка из них Любке венгерки: как-никак — голенища чистого хрома…
Любка в тятю. Эка птицей летает! Каблучком что-то выговаривает до наговаривает.
Но нет! Не бывать тому, чтобы Степанида Терехина, ее соседка, мать Светки, только улыбкой утерлась. Не утерпела — вышла супротив, уперла руки в крутые тяжелые бока, стоит-смотрит: примеривается ли, приценивается ли… Почем фунт лиха?!
А Любка хороша! Ничего не скажешь.
Качнула Степанида бедрами, вздрогнула грудью и пошла встречь Любки поперек улицы. Вот ужо как сойдутся на крыльце!..
«Ладно, — решаю я, — успею еще насмотреться на солнечную круговерть праздника. А сейчас слетать, что ли, с ребятами к Журавушке, старой иве. Обрядим ее ленточками, игрушками новогодними, позвонец-колоколец повесим… У нее, может, тоже нынче праздник? Кто знает…»
Свет мой
— Да-а, день этот крепко помню… Две недели жара стояла, а тут вдруг дождик слепой сыпанул, жаворонки залились, ветерок проснулся. А мы, было, совсем измаялись от жары и безделья — сидим в траншеях, душу разговорами тешим. А чего? Немец поутих. Чувствуем: страх его взял, на рожон уже не лезет, минами только отплевывается.
Теперь наш черед настал во весь рост по своей земле ходить. Соседи слева и справа седьмой день фашисту морду кровью моют, а мы ни с места. Мы что, пятое колесо в телеге? Гвардейцы все ж! Филипп Ерохин, солдат с первых дней войны, толкует:
— Ну, робятки, пойдем сегодня-завтра с фрицем христосываться. Помяните мое слово — во сне бабу голую видел.
Мы, конечно, смеемся. Опять усатый байку какую успел сочинить.
Филипп «козью ножку» крутит, в ощуре глаз солнце прячет, из чужой дальней деревни наезжает тихонько:
— Приехал я, робята, как-то с покосу. Припозднился: луна уже. Цвет набрала, как в Иванов день папоротник. Коня выпряг, сбрую в сарайку убрал, пошел из колодца воды испить. Только приголубил с ведра, заржал мой Голубок. Глянул поверх ведра — мать честная! Привидение! Пригляделся — молодуха. Волосы по плечам расплескались, синим дымом колышутся. Струхнул поначалу, но задним умом петрю: чего бабы бояться? Я, значит, за ней потопал. С улицы-то она на тропинку вышла, потом к озерку свернула, а у бережка остановилась и — пошла по воде. Эва, думаю сам себе, невидаль какая. Вот если б… полетела. Нас, еврашек покровских, на мякине не проведешь. Подождал, пока озерко перейдет, и — следом. Однако пришлось разволакиваться, грешных вода не держит. Плыву… вода светом играет, точно по луне плыву. Вылез на берег, зыркаю. Вдруг слышу: «Иди, иди сюда, иди, миленький…»
Заекало у меня в брюхе, но голос прилипчивый, ну, точно баба моя телушку домой зовет. Стою размышляю… А она все: «Иди-и, иди-и, лапонька…»
Потянуло меня аж магнитом, пошел и — в копну уперся. Смотрю, а она на сене… в чем мать родила, волос только по бедрам да по коленкам ее льется золотом, груди, как две рыбицы живые, трепещут… Помутилось у меня в голове, дых в грудях сперло… Ну, взял ее в оборот… Правду сказать, робята, слаще вина не пил.
К утру только домой приволокся. Баба моя сразу вскинулась медведицей: «Где это ты, старый хрыч, ночь ночевал? С кем в жмурки играл? Посмотри на себя: лица на тебе нет — чернь под глазами, щеки как у щуки. Выпили тебя, что ли?»
Точно сказала — сил никаких во мне нет. Ветром качает…
Примолк Филипп, ус по привычке теребит, в глазах серых смех прячет. А мы молчим, знаем: вот-вот кто-нибудь из салажат на крючок и кинется… Наживка-та… ой! — как хитра. Кто посластится?