Рядом неровно и притаенно дышал Саня. «Мой Саня», — неотделимо подумала о нем, и душа нежностью зашлась, не подпуская к себе ни стыда, ни смущения даже. Но первой подавать голос Полина не отважилась. И Саня, как бы подслушав мысли ее, привстал и посмотрел на нее как-то отстраненно, точно не верил во все происшедшее. Лицо его не взошло над ней, как минуты назад, а просто появилось. И с него уже не стекал лунный свет, оно было просто бледным, растерянным, виноватым.
— Ты теперь моя, Полюшка, моя… — скорее спросил, нежели утвердил Саня, робко трогая ее за плечо, словно и не было его безраздельной власти.
Полина вскинулась. «Твоя, Санюшка, твоя», — растроганно прошептала, прижав голову к его груди. Долго сидели они, прислонившись друг к другу, как два снопа полноколосных на подоспевшем к жатве поле.
Провожал Саня ее домой с первой зорькой. Шли, взявшись за руки, огородами, молчали, и только прощаясь, Саня повторил те же слова: «Ты моя теперь, Полюшка…» В нем уже не было той лунной растерянности, но сказанное вновь прозвучало полувопросом.
— Никак, зоревала нынче, девка? — настороженно окликнула ее мать, уже хлопотавшая возле плиты. — Уж не Ванька ли до тебя добрался?
— Не Ванька, мама, не Ванька, — ответила Полина спокойно и сама подивилась тому спокойствию.
— Ну и то хорошо, — сразу успокоилась и мать.
На том разговор и окончился, хотя Полина-то как раз была готова броситься к матери в объятья и выговорить все, чем была переполнена. Но удержалась. Хотелось побыть еще наедине со своею невероятной тайной, и она спряталась с головой под одеялом. И как бы догнала ночь свою летучую, мысленно перенеслась в поле. И только сейчас с легким ужасом подумала о том, что была с Саней в лягушачьем царстве и ни разу не вспомнила о своем когдатошнем испуге. Знать, и вправду была по ту сторону всех страхов и сомнений… И она счастливо рассмеялась, всем существом чуя, как догнал ее Санин шепот, и она вновь ощутила то необычное состояние, когда тело теряет свои границы и плывет полусном-полушепотом…
День за этим сном был странно-радостный. Все вокруг казались добрыми и родными, и всем ей хотелось сделать что-нибудь хорошее, чем-то приветить, порадовать. Все — и солнце высокое, и небо голубое, и зеленый размах лета, и поспевающие хлеба, и работа на току, и разговоры о предстоящей уборке, и просто бабьи пересуды — все умиляло ее и радовало, все было окрашено ожиданием вечера. И она с нетерпением торопила его приход…
Только вечер как раз и принес нежданные тревоги. Первыми их вестниками были звуки Ивановой гармошки. Представив, что ей снова придется выполнять молчаливую роль невесты Ивана Рылкина, Полина ужаснулась: «И это на глазах у Сани?! Нет-нет…» Она затаилась в хате, не зная, что делать, прекрасно понимая, что в покое ее не оставят. Так и вышло — гармошка вскоре примолкла, и заявились на порог девчата с недовольными лицами — что ж ты, мол, кочевряжишься, принцесса лапотная. Не привыкшая хитрить, Полина молящим голосом обратилась к послам:
— Худо мне, девчата, не серчайте… Не могу я там нынче быть. Худо мне… В постель ложусь…
Должно, вид ее был не из лучших и голос искренне молил, что девчата недолго уговаривали и ушли.
А Полине и не надо было притворяться: бил ее нервный озноб. Легла в постель, одеялом стеганым укрылась — не проходит трясучка. Будто на стуже голая сидит.
А тут еще гармошка под самым окном запела.
Прибежавший с улицы братишка громким шепотом рассказывал Полине, что, выслушав послов, Иван вздохнул глубоко (Петруха показал как) и сказал: «Раз Поле неможется к нам выйти, тоды мы к ней заявимся всем миром». И повел хоровод к их двору.
В тот вечер деревня не слышала ни задорных девичьих перепевок, не вихрились пары в кругу. Пел один гармонист. Иван был человеком настроения, даже капризным порой. То играет без устали, веселит народ частушками, прибаутками, а то и вовсе мехов не растянет, сколько ни проси. Или же закатит такую похабщину, что уши вянут, и девчата, конечно, разбегаются.
В тот вечер под окнами Полины Иван пел страдания… И не как обычно, в ряде веселых шуточных песен, когда страдал только голос, театрально обозначая трагедию ли от внезапной смерти любимой, печаль ли от разлуки влюбленных, неистовство ли души от коварной измены.
Необъяснимая тягучая грусть, доходящая порой до острой болевой тоски, сквозила в каждом звуке, исторгаемом гармошкой. Она то скулила по-щенячьи, с подвывом, жалобно и бездомно, то просила, умоляла о чем-то своим полным чистым голосом, то гордо, непримиримо рыкала с угрозой и рыданьем.
Неотделим от нее был и голос Ивана, низкий, хрипловатый, западающий на высоких нотах. Но эти запады голоса, как прерывистое дыхание, совсем не портили песни, а как бы накладывали на нее ритм прихваченного болью сердца…