Умывшись, Серега, не поднимая на Любу глаз, снял с ее рук полотенце, благодарно кивнул при этом, с удовольствием зарываясь лицом в гладкую льняную ткань, пахнущую свежестью и еще какими-то смолами и маслами, а вернее всего — домом. Потому что сразу же подумалось о матери, которая с энтузиазмом медицинского работника внедряла в их домашний быт льняные и хлопчатобумажные ткани, в штыки встречая всякие модные, броские нейлоны и капроны. Серега поначалу даже спорил с ней, называл мать отсталой, старомодной, проявляя самостоятельность в покупке обновок, а на самом деле слепо поддавался ажиотажу своих «моднецких» сверстников. И вот сейчас душа без сомнения решала спор в пользу матери. И Сереге почему-то захотелось сознаться в этом Любе с Митей, сказать им что-либо простое и приятное и тем как бы выразить свою признательность за радушие. Но когда он отнял от лица полотенце, ни Любы, ни Акимки в комнате не было. А Митя стоял у стола в выжидательной позе.
— Догадываюсь, что не чаи распивать прикатил в такую непогодь. Только у нас гостя сначала угощают, а потом слушают. Так что не обессудь, прошу к столу, — Митя, сопроводив слова приглашающим жестом рук, взялся за графинчик с темно-красной жидкостью. И с приговоркой: «Наливка для того и есть, чтобы наливать» — наполнил две большие пузатые рюмки.
— Со знакомством, как говорится, и с брудершафтом, — провозгласил Митя, поднимая свою рюмку. — А хозяюшку мы извиним, она при исполнении своих первейших обязанностей, — добавил он нежно, взглядом указывая в сторону горницы, откуда слышались почмокивания и ласковые материнские приговоры…
Серега понимающе кивнул и широко улыбнулся в ответ, искренне разделяя радость этого дома, проросшую сквозь большую беду.
Наливка, в сравнении со спиртом, показалась Сереге питьем символическим — сладкая, мягкая, тягучая, и он быстро справился со своей долей, не без удивления отмечая терпковатое последействие во рту с привкусом малины, смородины и еще каких-то незнакомых ягод и приправ. Митя же тянул наливку не торопясь, прижмурив глаза и, когда допил, с причмоком поставил рюмку на стол.
— Деда наш любил эту наливку. Теплынькой звал. Придет, бывало, из тайги, с холода, и прям с порога бабушке: «Плесни-ка теплыньки и теплика разломи». Хлеба, значит. Шубу да шапку сбросит — и к столу. Долго-долго тянет стаканчик, жмурясь от удовольствия. Потом отломит краюху от горячей хлебины и вдыхает ее аромат, отщипывая по крохе. Сидит весь добренький, сияющий и приговаривает: «Ну ягода-забава, ну весела, ну лукава. Я сижу, а она бежит-катится». И потирает ладонями по груди, по животу, по бедрам, показывая, где она бежит-катится. Потом, отогревшись, заключает со вздохом: «Ну, значит, теперь и дома я. Здравствуйте, значит». Тогда уж бабушка чугунки из печки тянет, стол едой заставляет. За обедом и разговоры…
Серега живо представил нарисованную Митей картину, даже голос деда, веселый, прибауточный, послышался. А по всему телу, по самым дальним закоулкам его, и впрямь тепло прошло-пробежало, одомашнивая, умиротворяя.
Разговор потек сам собой, без натяжек и неловкостей, словно они до этого всю жизнь в приятелях ходили.
Серега радиограмму показал, ситуацию изложил, не скупясь на подробности. Митя выслушал все, не перебивая, и только не согласился с фразой Серегиной о Харитоне: «Магарычник, а как что — сразу в кусты…»