— Что, родимый, заскучал? — ласково сказал Митя, опуская руку на большую голову собаки. — Вот он мой первый спаситель. После похорон я всю нашу живность по дворам раздал, а сам вернулся на свою стройку. В строители я уже врастал. В армии в стройбате был, монтажный техникум окончил, больше года по специальности работал. А как вернулся из пустого дома — чувствую, не могу… И профсоюз, и комсомол ходили вокруг меня как подле больного, путевку на курорт предлагали, развеяться… И Любушка уже была. Только-только начиналось у нас. Она в бухгалтерии нашей работала. Месяца полтора промаялся — и рассчитался. Вернулся дом обживать. Тут мне дядя Никита и подбросил братца четвероногого. Вовремя подбросил. А то я втихомолку сам подвывать стал. Чудится всякое. За какую вещь ни возьмусь — голоса слышу… То матери, то отца, то бабушки, то Акимки… Так и до дедушкиных красок добрался. Дедушка учил меня своему ремеслу святому, да, видно, не та закваска… Мне и нравилось красками изображать, но к лицам, а ликам и подавно, равнодушен был. Лучше петушков да зверьков всяких намалюю, чем лицо человеческое. Стыдился, должно, прозвища его. Да и не понимал еще, о чем он втолковывал. «Я ж тебя, — говорит, — не поповству учу, не смирению замольному. Покой душе человеческой и строгость всегда нужны. А уж вера… вера в самого себя, в отца, в мать родную… Не нужны, скажешь?!» Сердился дедушка, что не понимаю. Да не на меня одного. Он и с отцом, и с другими мужиками спорил. К богу у него какое-то свое отношение было. Не слыхал ни разу, чтоб он молился когда. Бабушка, та шептала ко вечерам да крестилась. А дед только посмотрит в угол святой, построжает лицом, и все… Так что прозвище Богомаз несправедливо к деду. В глаза его, пожалуй, никто так не называл. А мне вот досталось. Свой же родич, мамин брат, в хмельном излиянии чувств обласкал меня «богомазенком»… И как выговорил-то языком заплетущим. Деду я, конечно, не сознался, но уроки рисования стал избегать. Тем более что и в интернат прозвище это на языках дружков перелетело…
Митя помолчал. Погладил Каштана и сказал ему:
— Ну что, Каштанушка, пошли гостя проводим. А он и матушке твоей поклон передаст.
Втроем они сошли с крыльца. Возглавил шествие Каштан, уверенно повернув в глубь двора. Возле сарая под елью остановились.
Митя отделил от стены две жердины. Серега угадал — весла.
— Мотор мотором, да с деревянными руками лодка надежней.
Серега, вспомнив о канистре с бензином, попросил Митю подождать и обернулся к машине.
«Газик» в темноте казался нахохлившимся, обиженным, точно некормленая лошадь. Сереге аж не по себе стало: по-хорошему, по-хозяйски, помыть бы надо бедолагу, да когда ж тут. Извлек из кузова двадцатилитровую канистру, взял фонарь, хотел было и топорик прихватить, но раздумал. Нащупал под сиденьем зачехленный охотничий нож и пристроил его на поясном ремне. Так-то спокойней будет.
— Бензин, что ли? — встретил его Митя вопросом. — Ну зря беспокоился: мотор заправлен, запас тоже имеется. А фонарь, конечно, сгодится. Но только на крутой случай А так лучше не слепить себя. Река — дорога бегучая, потиху, помалу принесет куда надо. Будь Акимка поболе, мы бы всем домом к тебе в попутчики назвались. Люба тоже охоча к путешествиям. Помню, как-то сплавлялись мы с братом к дяде Никите так же вот затемно. В техникуме еще учился, на экзамен опаздывал. Я у руля сидел, вел на самых малых. Акимка на носу лежал, вопросами меня забрасывал и сам говорил, говорил, будто на всю жизнь наговориться хотел. Фантазер он у нас был. Нынче бы десятый окончил… Ночь тогда, правда, светлой была. Луна яркая гуляла. Пожарче моей разгорелась.
Митя кивнул в сторону дома. Серега оглянулся. Над крышей, над самым гребнем ее, фосфорировал лунный круг. Приглядевшись, рассмотрел за ним очертания трубы и вспомнил, что до темноты там сияло рисованное солнце.
— Сам понимаю, что все это чудачеством попахивает, а удержаться не мог. Хотелось… Душа требовала пересилить мрак, поселившийся в доме. Сначала, по холоду еще, изнутри стены красками грел… А потом как-то само собой и наружу выплеснулось. Вот он всему свидетель, — рука Мити снова потянулась к голове Каштана, сидящего у его ног, и тот ответливо скульнул. — Да что свидетель, соучастник, скорее. Настроение мое как погоду чует. Только отвлекусь на что или задумаюсь — он мордой в колени тычется и в глаза заглядывает, хвостом повиливает — зовет к делу. А за кисть возьмусь — затихает сразу. Лежит себе в сторонке и смотрит. Казалось бы, что понимает? Ведь даже цветов не дано различать ему по природе собачьей, все серым видит. Но смотрит. И взгляд не пустой. Потом и Любушка стала посиживать рядом. Приехала она летом, неожиданно. У нас ничего еще с ней и не было оговорено. Когда сам из города уезжал, не хватило духу предложение сделать, в таежную глушь заманивать ее, горожанку. Жалел, конечно, потом. Но и в письмах не намекал. Сама догадалась. Мы с Каштаном как раз крыльцо наряжали, слышу: «Митя, Митя…» Оглянулся — глазам не поверил…