«Разве оценили мой труд? Кем я стал, куда меня загнали? В конюхи», — говорил Усачев. И Турсунгали позже устраивался на разные работы, но был он никчемен, ничего не умел толком, и пришлось ему в последние годы принять колхозных овец. После того как я кончила четвертый класс, отец, чтобы учить меня дальше, перебрался в райцентр. Приезжая туда, Турсунгали непременно навещал нас. Казахи — народ обидчивый, не зря говорят: «из-за понюшки табаку могут обидеться». Но быстро они забывают даже самую глубокую обиду. Турсунгали, как ни в чем не бывало, улыбаясь по-свойски, вваливался к нам, и бабушка Камка не отпускала его, не напоив чаем. Конечно, порой они вспоминали прошлое и даже разгорались, бывало, упреками.
— Немало ты заставил пострадать народ, страху натерпеться, лиха ненужного хлебнуть, а?
— Э, тетушка, что об этом вспоминать!.. Власть, будь она неладна, пьянит человека. Она же как необъезженная! лошадь, — косо улыбался Турсунгали. Нос его теперь свисал уныло и покорно, жалко его было, нос этот несуразный.
— Ладно уж нас, но ты оскорбил дух предка моего Жетеса, — незло укоряет бабушка Камка, и в мудрых глазах ее тают льдинки, взгляд мягчеет, теплеет — так смотрят матери на непутевых, накуролесивших сыновей, — и с жалостью, и с насмешкой, и с глубокой печалью.
— Да было, все было! — улыбается, опустив голову, Турсунгали. — Говорили, святой человек был бий Жетес, наверное, прогневался, вот теперь и пасу овец.
— От бога все это, от бога, — вздыхая, говорит бабушка Камка. — Так и бывает, когда господь человека, способного пасти лишь овец, делает пастырем народа.
«Оценили мой труд, как же! Конюхом стал», — говорит Усачев. Турсунгали как будто смирился со своей чабанской работой, утих. Или, может быть, при удобном случае и в нем опять заиграет дьявол? Чужая душа — потемки.
4
В сене, да еще под ватным одеялом, не чувствовался январский мороз. Я согрелась, понемногу успокоилась, стала даже забывать об опасности. Я не вслушивалась, обрывая дыхание, в каждый шорох, не считала скрипящие шаги немцев, не замечая порой, как они громко переговаривались, проходили совсем рядом. Мысли разные, воспоминания нахлынули, потекли ручьем, потом речкой, то быстро несясь в узких берегах, то разливаясь широко и плавно, долго кружась на одном и том же месте, и я не знаю, сон это или забытье, в которое я все чаще, все глубже впадаю в последнее время. Картины беспорядочно, причудливо чередуются, меняя друг друга, и не поймешь, где сон, а где явь. Иногда по ночам мне кажется, что я уже родила и чувствую себя легко. Не знаю, как родила, кого родила — мальчика или девочку, ищу и не могу нигде найти свое дитя, и легкость эта, и то, что ребенок куда-то пропал, наполняют меня таким ужасом, что я кричу и просыпаюсь…
Сегодня мне приснился мой младший брат Жумаш. Видно, я совсем уже перестала надеяться на скорое возвращение в родные края — они перестали мне сниться. Только близкие мои, те, кого уже нет в живых, являются ко мне, и мы молчим. Я вглядываюсь в них, мне начинает казаться, что молчат они потому, что не они, а я мертва, и скорбны они от этого и печальны, и я со стоном просыпаюсь, оживаю среди ночи и долго лежу пластом без мысли, без движения.
Жумаша я увидела все такого же восьмилетнего, только выглядел он усталым и одет был плохонько. Сердце мое подступило к горлу, глаза заволокло слезами. «Жумаш! Жумаш, милый, жив, значит, ты, жив?» Я кричу, задыхаюсь. Но голос мой гаснет. «Жумаш, я же соскучилась по тебе! Слышишь?!» — голос вырвался наконец из моей груди. Но Жумаш молчит, стоит с опущенной головой. Почему он так печален? Так велика моя вина перед ним, что я не могу даже рук протянуть, ни на шаг приблизиться к нему и только издали говорить могу ему бессильные, беззвучные слова.
«Миленький мой, Жумаш, ты… ты такой же маленький, почему ты не вырос?» «Мертвые дети не растут», — вдруг ответил Жумаш и взглянул на меня старыми-старыми и печальными глазами. Какая это непереносимая мука: вот он, мой Жумаш, отчетливо вижу его, но прижать к себе не могу. Между нами какое-то стекло или железная сеть, но это больше, чем стекло или сеть, их невозможно коснуться руками, это тот невидимый, жуткий рубеж, который отделяет этот мир от потустороннего, живое от мертвого, который только в таких вот истерзанных снах, как мои, и является человеку. Я смотрю на Жумаша неотрывно, мне так много нужно ему рассказать, я тоже отделена ото всех, от дома своего железной сетью беды, разорвать которую не могу. Я хочу обнять братишку, вылить в рыданиях всю свою боль, облегчить душу, застоявшееся горе рвется наружу, но не выходит.
Я застонала и разбудила старуху, а может, она и нс спала.
— Чего тебе? Тяжко стало, худо? — спросила тетя Дуня.
— Нет, ничего… Сон видела…
— А ты перевернись на правый бок. На левом боку тяжелые сны бывают, — сказала она, вздыхая и бормоча что-то себе под нос. — Спи давай, спи, нечего сны эти… разводить.