Да и на следующий день, когда все эти судейские кричали, и препирались, и склочничали, он ничего не слыхал, даже если бы мог их понять, потому что все время смотрел на ту дальнюю дверь, через которую должен был войти его родич или посланный им человек, а по дороге в камеру, куда его вели в наручниках, его упорный взгляд, в котором сначала было только беспокойство и нетерпение, а теперь стала появляться озабоченность, какое-то изумление и вместе с тем полная трезвость, этот взгляд быстро перебегал по лицам, всматриваясь в каждого, кто попадался навстречу; а потом он снова стоял у окошка камеры, стиснув немытыми руками закопченную решетку, вжимаясь в прутья так, чтобы видеть как можно лучше улицу и площадь внизу, где должен был пройти его родич или посланный им человек.
И потому, когда на третий день, прикованный наручником к конвойному, он заметил, что прошел площадь, ни разу не взглянув в уставившиеся на него лица, и, войдя в зал суда, сел на скамью подсудимых, тоже ни разу не взглянув через море лиц на дальнюю дверь, он все же не посмел признаться самому себе, почему так случилось. Он так и просидел, маленький, щуплый, безобидный с виду, как любой заморыш-мальчишка, пока препирались и разглагольствовали судейские, до того самого вечера, когда присяжные сказали: «Виновен», — и судья сказал: «Пожизненно», — и его повели в наручниках в ту же камеру, и дверь захлопнулась, а он уселся на голую железную койку, притихший, молчаливый, сдержанный, и только взглянул на маленькое окошко, у которого он ежедневно простаивал по шестнадцать — восемнадцать часов в неугасимой надежде, в ожидании.
И только тут он сказал себе, подумал отчетливо и ясно:
И тут наконец он успокоился. Раньше он думал, что уже успокоился тогда, в тот час, когда решил, как ему надо поступить с Хьюстоном, и понял, что Хьюстон не даст ему дождаться, пока приедет Флем. Но тогда он ошибался. Какое же тут спокойствие, когда все так неясно: например, неизвестно было, сообщат ли Флему, что он попал в беду, уж не говоря о том, вовремя ли сообщат. И даже если Флему сообщили бы вовремя, мало ли что могло помешать ему приехать — разлив реки или крушение на железной дороге.
Но теперь все это кончилось. Теперь ему не надо было беспокоиться, волноваться, оставалось только ждать, а он уже доказал себе, что ждать он умеет. Просто ждать: больше ему ничего не нужно, даже не надо было просить тюремщика вызвать адвоката — тот сам сказал, что зайдет к нему после ужина.
Он съел ужин, который ему принесли, — ту же свинину и непропеченные лепешки с патокой, которые он ел бы дома, впрочем, ужин был даже получше: свинина не такая жирная, какую приходилось есть дома. Разве только дома ужин был свой, и ел он его у себя, на свободе. Но он и это может выдержать, если
Слишком он был молод, слишком горяч, этот адвокат, вот почему он так все испортил. Но теперь и это было неважно. Теперь главное узнать, что будет дальше. Он не стал терять времени.
— Ладно, — сказал он. — А долго ли мне там быть?
— Это Парчменская тюрьма, каторжная, — сказал адвокат. — Как же вы не понимаете?
— Ладно, — повторил он. — А долго ли мне там быть?
— Вас приговорили пожизненно, — сказал адвокат. — Разве вы не слышали, что он сказал? На всю жизнь. Пока не умрете.
— Ладно, — сказал он в третий раз с тем же спокойным, почти что сострадательным терпением: — А долго ли мне там быть?
И тут даже этот адвокат его понял.