— Гэвин, Гэвин. Люблю тебя. Люблю, — так что мне пришлось высвободиться, чтобы дотянуться до блокнота и написать: Отдай мне билет.
Она уставилась на бумагу, и как сняла руки с моих плеч, так они и остались поднятыми.
— Билет? — проговорила она. И потом сказала: — Я потеряла его.
Тут я все понял вмиг, словно молния сверкнула. Я написал: Твой отец,
— а вслух повторял: — Ах он сукин сын, сукин сын, — и сам себя уговаривал: Погоди, погоди! Он иначе не мог. Поставь себя на его место. Что еще он мог сделать, каким еще оружием защищать самое свое существование, прежде чем она его разрушит, — свое положение, ради которого он пожертвовал всем — женой, семьей, друзьями, покоем, — чтобы добыть единственную ценность, какую он знал, потому что он только эту ценность и понимает, потому что весь мир, в его восприятии, внушил ему, что только это и нужно, что только этого и стоит добиваться. Ну конечно, это было единственное его оружие: овладеть билетом, угрожать ей тем, что сдаст его в ФБР, остановить ее этой угрозой, прежде чем она его погубит. И все же я твердил себе: Как же ты не понял, он использует этот билет, чтобы погубить ее. Наверно, он сам писал Жидовка Коммунистка Коль на своем тротуаре в полночь, чтобы заранее запастись сочувствием всего Джефферсона, когда ему придется отправить свою единственную дочь в сумасшедший дом.Я написал: Обыскал твою комнату ящики стола?
— Да, кто-то обыскал, — сказала она. — Еще в прошлом году. Я подумала…
Я написал: Это твой отец.
— Вот как? — Да, именно таким тоном. Я написал: Разве ты не понимаешь что это он?
— Не все ли равно? Наверно, мне пришлют другой билет. Да и это неважно. Во мне-то ничего не изменилось. И мне не нужна книжечка, чтобы это доказать.
Тут я стал писать медленно, обдуманно: Тебе уезжать не надо, я больше и просить не стану, но, когда я попрошу тебя уехать, ты просто поверь и сразу уезжай, я все устрою, сделаешь?
— Да, — сказала она.
Я написал: Поклянись.
— Хорошо, — сказала она. — Тогда вы сможете жениться. — Я все равно не смог бы ничего написать: она схватила обе мои руки, прижала к груди: — Вы должны жениться. Я так хочу. Нельзя, чтобы у вас никого не было. Никто не должен жить без этого. Никто, никто. — Она смотрела на меня. — То слово, которое вы не любите. Моя мать тоже один раз вам так сказала, правда? — Слова не походили на вопрос. — Это было?
Я высвободил руки и написал: Ты знаешь, что нет.
— Почему нет?
Я написал: Потому что она меня пожалела, а когда что-то хочешь сделать для человека из жалости, значит, для тебя самой это вовсе не важно.
— А мне вас не жаль. Вы это знаете. Разве вы не понимаете, что для меня это было бы важно?
Я написал: А может быть, ничего не случилось, потому что я был недостоин ее, и мы оба это знали, но я подумал, если ничего не будет, то она, быть может, всегда будет думать, а вдруг я мог бы стать…
— Но тут я оторвал лист, смял его, сунул в карман и написал: — Мне надо идти.— Не уходите, — сказала она. Потом сказала: — Нет, уходите. Видите, все прошло, я даже больше не боюсь.
Я написал: Чего же тебе бояться,
— и на том же листке: Где моя шляпа? — И она пошла за шляпой, пока я засовывал исписанные листки в карман, и я взял шляпу и пошел к двери, а скрипучий голос окликнул меня:— Гэвин, — и я повернулся. — Как вы сказали? Только мы двое во всем мире можем любить друг друга и не… Я люблю вас, Гэвин, — тем голосом, звуком, что ей казался шепотом, бормотаньем, но для тех, у кого, к несчастью, еще сохранился слух, звучал пронзительно и резко, как гудок старого автомобиля.