Но самому Кларенсу теперь было за тридцать, и он уже занимал место сенатора штата; его карьера началась задолго до того — когда ему было восемнадцать — девятнадцать, — в лавке Уорнера, где он командовал (он был высокий, сильный, в, по словам Рэтлифа, любил драться, если только противник уступал ему в росте) бандой родственников и подхалимов, и все они дрались, резались в карты, пьянствовали, избивали негров, наводили ужас на женщин и молодых девушек во всей Французовой Балке, а потом (как рассказывал Рэтлиф) старого Уорнера это стало так раздражать и сердить, что он прекратил общественную деятельность Кларенса, приказав мировому судье назначить его своим личным констеблем. Вот тогда вся жизнь Кларенса, все его существование, его судьба наконец определились, как определяется судьба фейерверка, когда к нему подносят спичку.
Однако его продвижение пошло вовсе не так быстро, во всяком случае, не сразу. А может быть, он сам не сразу вник, не сразу понял, какая его ждет карьера. Сначала он только осматривался, ориентировался, разбирался — где же это он очутился; и только потом с некоторым недоверчивым изумлением разглядел открывшуюся перед ним дорогу. Сначала он только удивился, а потом пришел в восторг от безграничных перспектив, о которых ему никто раньше не говорил. И сперва он даже повел себя вполне пристойно. Сперва все думали, что если он раньше держался так нагло, опираясь только на свою беззаконную банду, то уже теперь, при поддержке неоспоримого величия закона в лице самого Билла Уорнера, он совсем распояшется. Но он всех обманул. Вместо этого он стал оплотом и защитником гражданских прав и общественного спокойствия во Французовой Балке. Но, разумеется, первые же негры, с которыми он столкнулся при исполнении служебных обязанностей, жестоко поплатились. Хотя теперь даже в жестоком обращении с неграми чувствовалось какое-то равнодушие. Раньше, до его вознесения, до его канонизации, он и его шайка избивали негров из принципа. Не в наказание за какой-нибудь проступок и даже, по словам дяди Гэвина, не за то, что они принадлежали к чуждой им расе, не похожей на них и поэтому враждебной им per se66
(причем дядя Гэвин говорил, что и сам Кларенс, и вся его шайка не понимали этого, потому что не смели себе в этом сознаться), но из страха перед этой расой. Они боялись ее не потому, что она была черная, а потому что они сами белые люди, превратили этих черных людей в угрозу своему расточительному, неразумному способу хозяйствовать; сами белые заставили черных научиться, как использовать лучше и умнее всякую малость, все худшее, если черный хотел выжить в окружении белых, — научиться лучше обрабатывать землю самыми несовершенными орудиями, которых к тому же не хватало, обходиться и довольствоваться самыми примитивными жизненными удобствами, беречь и не растрачивать ничего, что помогает выжить. Но теперь Кларенс относился к неграм иначе. Теперь, когда он избивал негра дубинкой или рукояткой пистолета, который был ему официально положен, он делал это с каким-то хладнокровием, будто перед ним была не черная кожа и даже не живое человеческое тело; просто власть закона над этим человеком Кларенс использовал для проверки, для подтверждения, для того чтобы еще и еще раз доказать себе, может быть, даже поддержать в себе уверенность в том, насколько велики его официальные права и его законная неприкосновенность и насколько он все еще силен физически, несмотря на неизбежный ход времени.