А Саша, выйдя из-за поворота, увидел вдруг близ ворот в самом конце аллеи стройную черную даму из каких-то нездешних времен и вовсе не здешних (но и не тамошних) мест — в капюшоне, почти скрывающем ее лицо от мира, с легкой, какой-то невиданной сумкой через плечо: сумка эта качалась на бедре в такт ее дразнящей походки, она шла, покачиваясь на длинных ногах, и Саша вдруг с горечью подумал, что у него уже так давно не было никакой влюбленности, не было даже романа, и если бы эта дама была действительно… Если бы она хоть дошла до конца аллеи, не растаяв в воздухе! Пусть она даже не такая окажется, как издали…
Потом он услышал шум милицейских сапог по гравию в боковой аллее, и в памяти пронеслось воспоминание армейской юности — кино в части, захудалые фильмы местного проката и вечная армейская шутка, когда появляется на экране героиня-колхозница, какая-нибудь Маричка.
— Саш, — кричал ему кто-нибудь из другого конца зала, — ты бы эту Маричку трахнул?
— Ну.
— А ее маму? (Когда появлялась дородная мама на экране.)
— Ну.
На экране сменяли друг друга тетя и бабушка Марички, председательница колхоза и секретарша райкома, а шутка эта повторялась до бесконечности:
— А бабушку, Саш?
— Ну.
Саша горестно усмехнулся воспоминанию, поднял взгляд и обмер: дама все приближалась, сумка ее перестала раскачиваться, но дама шла быстрее, и она становилась похожа на кого-то очень знакомого, на какую-то, на кого-то… На
Рассказывая через несколько лет всю эту историю, Саша говорил мне всегда, что в этот момент
Гора
Клянусь письменной тростью и тем, что пишут!
Автобус ушел дальше, и Железняк с сыном поспешили вслед за лыжниками по обледенелой лесной дороге, которая вела к горнолыжному отелю. Вскоре лыжники исчезли в темноте — Железняк не поспевал за ними. Было темно и скользко, рюкзак оттягивал плечи, и Юрка вдобавок тянул его за руку. Впрочем, спешить было некуда. Юрка, на счастье, увлекся пересказом какой-то книжки про фашистскую дипломатию, так что больше не жаловался на усталость. Они дважды поскользнулись, но не упали, и Железняк честил про себя знаменитый курорт, который не в силах очистить одну-единственную дорогу.
Минут через десять они вышли из леса, и тогда вдруг открылась огромная снежная гора, облитая лунным светом. Внушительно посвечивали серебристые склоны, загадочно чернели тени, скрывая ночной лес и пропасти, гордо серебрилась вершина, уходя в звездную высоту. Видна была нитка канатной дороги, бутылочная прозелень ледника мерцала на одном из ближних склонов. В вышине тускло сверкал огонек то ли кафе, то ли приюта.
— Какой отель! Грандиозно! — сказал Юрка.
Он был ценитель комфорта.
— Гляди — гора.
Юрка деловито пересчитал этажи современного отеля, потом повернулся к горе.
— Да, ничего. Неплохо. Мы на самый верх взберемся?
— А как же. Завтра с утра. Вверх — на канатке. А спустимся на своих двоих.
— Ну уж нет, — сказал Юрка. — Этого от меня не дождетесь.
— Ладно. Идем, — терпеливо сказал Железняк и потянул Юрку наверх, по ступеням парадной лестницы. Они вошли в огромный, точно на вокзале, холл и встали в очередь к администратору. Лыжники из автобуса, не теряя времени, распаковывали свои бесценные «эланы» и «росиньоли», обмениваясь ценными сведениями о новых марках зарубежных креплений и ботинок. Железняк улыбался, слыша забытые за лето слова — «кабер», «кастингер», «сан-марко», «альпины», «саломон»… Было в этих словах нечто успокаивающее, уводящее из мира московских забот и остервенелых Юркиных книжек к мирным, суетным занятиям белой Горы.
Утро выдалось великолепное, одно из тех, ради которых, преодолевая многие трудности, и добираются в эти места горнолыжные паломники, пилигримы Горы. Январское солнце сверкало на снежном склоне, играло во льдах, блистало на немытом стекле отеля. Оно прогревало лицо, грудь, все тело, и слово «ласка» одно только могло передать это радостное свойство здешнего зимнего солнца, его нежных и щедрых лучей. В этих лучах не было еще летнего разгула и южного остервенения, зато не было и мертвого равнодушия русского зимнего солнца (при котором только хоронить…). Это было горное солнце, оно дарило бледным лицам горожан тот особенный, драгоценный цвет, за которым не жаль прокатиться в такую даль, правдами-неправдами выпросив или отжулив внеочередной отпуск…