– Я сказала, что всем стало одинаково плохо. Да только так не бывает: многим стало хуже. И получилось, что остальным, кому плохо было… оказалось, что им хорошо, понимаешь? Потому что одних, вроде нас, отправили за тридевять земель – и никто не знал, вернемся ли; люди искренне сочувствовали, конечно, но вместем с тем радовались, что это случилось не с ними, что они остались у себя дома. Это как похороны: только самые близкие безутешны, а другие с облегчением думают о том, что они-то, слава богу, остаются по эту сторону земной поверхности. Лица печальные, в руках цветы, но на душе покой.
Жадные, недоверчивые, сварливые старики, давно примиренные землей, в которой покоятся, – почему они вспомнились сейчас, зачем встал перед глазами чердак с трухой из бывших денег, советских и досоветских, нелепые шубы, залежи мануфактуры? Жадные, вздорные, в страхе прожившие жизнь, не почувствовав ее прелести, – они его по-своему любили. Понять бы их – смотришь, и себя понять было бы легче. Потому что спектакль подошел к концу, а кем в этой пьесе был он, Карл Лунканс, главным героем или эпизодическим лицом, до сих пор не ясно.
Он подошел к окну. Так и есть: одно окно напротив светилось, беззащитное и какое-то голое среди других, спящих, одетых в темноту. Ни штор, ни занавесок на окне не было, как в той чужой разоренной квартире с пятном на стене. Он снова увидел тесную кухоньку, ободранный ящик буфета со старой фотографией и смятенное, испуганное лицо девушки. Она давно приехала домой и рассказала мужу про фотографию и новообретенного родственника.
Муж представлялся Карлу плотным, спокойным, лысоватым – из тех
Карл часто задавал себе вопрос: был ли он несчастлив в супружеской жизни?
Нет; но он не был счастлив. И снова пристально спрашивал: разве не был? А сын, Ростик?
Мальчик родился на четвертом году их брака, который все родные негласно уже считали бесплодным и вопросов о детях – сначала игривых, потом обеспокоенных – больше не задавали. Вспыхнувшие по поводу имени дискуссии Настя пресекла сразу: «Ростислав».
Торжественное имя не вязалось с худеньким равнодушным младенцем. Казалось, он больше всего хотел, чтобы его оставили в покое, и вся его компактная поза, со скрещенными ручками и ножками, говорила об этом. «Славочка, Славик», – умиленно шептала мать, боясь разбудить.
Для Карла сын не стал ни «Славочкой, Славиком», ни даже Славкой – он называл его Ростиком. Подрастет – будет видно, хотя представить этот хрупкий
Мальчик остался Ростиком.
Карл все еще не сказал матери о разводе – откладывал со дня на день и сам на себя за это злился. Знали ли Настины родители, неизвестно, но это уже Настина печаль. А вот как объяснить одиннадцатилетнему Ростику то, что Карл не мог понять в свои сорок, он не знал. Не станешь ведь рассказывать о пьесе длиною в пятнадцать с лишком лет, тем более что с появлением сына пьеса как-то потускнела, поскучнела, словно в антракте произошло что-то более важное, чем на сцене.
Когда стало известно, что будет ребенок, Карлушка не обрадовался, а растерялся: что-то кардинально менялось, нарушался привычный уклад. Он часто потом вспоминал свою растерянность, и ему делалось стыдно перед Ростиком.
У мальчика были русые волосы, в которых светлела прядь, похожая на тонкий солнечный лучик. Позднее волосы потемнели, но светлая прядка осталась неизменной. Как и голубые глаза, хотя все предсказывали, что глаза потемнеют. Высокий, очень худенький, не по-детски тихий и задумчивый, – как ему объяснить происшедшее? А может быть, шепнула трусливая мысль, Ростик уже знает и ничего объяснять не надо?
Их с Настей жизнь была ровной и бесконфликтной и оставалась бы такой до благополучной седовласой старости, осложненной неизбежным ревматизмом или гипертонией. Без скандалов, пьянок, блудливых тайных ходок «налево», которые благодаря добрым людям становятся явными, – словом, жизнь была, как у людей, если не лучше.
И, как у людей, ровное и скудное течение этой жизни нарушалось только одним: Настя была недовольна.
Наверное, нужно было подойти, обнять за плечи нежно и крепко и спросить: «Что, милая?». Момент давно упущен, однако что такое «давно», как не цепочка бесчисленных мгновений, громоздящихся одно на другое, в результате чего теперь сидишь, куришь и пытаешься вспомнить, когда еще не поздно было все исправить.