— Я боялась, что вы вломитесь со своим Богом, как разбойник. Но вы смогли потерпеть. Вы не старались подавить, и я смогла что-то сказать.
— Я рад принести тебе облегчение, дочь моя, — мирно сказал священник.
— Вы не принесли мне облегчения, — возразила Лушка. — И я его не хочу.
— Тебе еще предстоит научиться смирению. Это трудная добродетель. Дочь моя, врач твой сказал, что через некоторое время ты выйдешь отсюда в мир. В твоих руках оружие, и ты, как я понял, не отрицаешь этого.
— Это не оружие, — возразила Лушка.
— Достоверного о тебе я имею немного, а касательно даров твоих ничего не имею… — Он взглянул не без любопытства.
Лушка смотрела на него, прислушиваясь к себе. И опять отрицательно покачала головой:
— Нет. Я не на сцене, чтобы демонстрировать. Я перестала быть актеркой.
— Воля твоя, голубушка, — расстроился отец Николай. — О душе твоей забочусь, душу не погуби.
— Неужели вы считаете, что душа может погибнуть? — изумилась Лушка. — Да еще по такой ничтожной причине, как чтение мыслей или зажившая рана?
— Значит, в тебе это… — пробормотал отец Николай.
— Не только, — коротко уточнила Лушка.
— А соблазн одолевает? — воскликнул он.
— А если соблазнитесь вы? — Лушка даже рассмеялась. — Ну, например, покажется вам, что ни одна религия не лучше другой…
— Бог не попустит!
— Бог не только для вас, а? Оградит, быть может, и меня. Кипяток остыл… Подогреть?
— Благодарствую, я так…
Отец Николай аккуратно взял эмалированную кружку, стал испивать маленькими глотками.
Лушка опять ушла за окно. Вкусная была рябина. Снова подмерзшая снаружи, но сладкая, как и днем.
— Спаси Бог… — Отец Николай поставил пустую кружку на тумбочку. Тихо взглянул на Лушку: — Скорбит у меня душа, дочка. Помолиться бы нам вместе с тобой, умолить Господа, чтобы снял с тебя ношу даров своих. Сие не каждому старцу под силу, а уж девице нынешней…
— Я не нынешняя, — отстранилась Лушка. — Я давняя.
— Прости нас с тобой Христос. Не понимаем друг друга. Богородицу, заступницу нашу, буду молить, чтобы тебя оградила.
— Спасибо, Николай Савельевич.
Священник поднялся, мелким крестом перекрестил Лушку, прощально поклонился и вышел.
Лушка легла на кровать и продолжала смотреть туда, где только что находился священник, зачем-то удерживая его своим воображением и что-то, может быть, желая сказать дополнительно. Может быть, пообещать, что не станет служить никакому разрушению, потому что ни одна из ее бесчисленных бабок такому не служила. Знание не остается у тех, кто разрушает. Кто разрушает — Знания не имеет, а лишь временно приспосабливает для себя конечную силу; да и никто не дал бы ей отступить в сторону, бабка первая протянула бы из бесконечности узловатую длань и забрала бы свой дар вместе с Лушкиной жизнью и не усомнилась бы, что совершила благо. Но Николай Савельевич такого не воспримет, его молодой Бог пресек в нем давние струны его собственных предков, и Лушке на миг стало печально от необщности, но она тут же отвергла печальное и воспротивилась мыслям, просившим продолжения, упаковав их в багаж для более подходящего случая, она потащит этот багаж ради какой-нибудь будущей надобности, а может, просто как нагрузку к вещам более необходимым. Не пригодившееся для немедленного употребления послушно сворачивалось, оседало, дремало расслабившимся псом в летний полдень, когда все хозяева дома, что-то делают и не нуждаются в страже, а как бы даже сами его охраняют, и можно впрок калиться на солнце и тренировочно бегать лишь во сне, но ведь всё равно солнце скатится за горизонт, и небеса опустят тучи, и темнота замкнет дневные веки, и настанет время сторожей.
«Сейчас день, — сказала Лушка. — Сейчас у меня дневные заботы».
Сторожевой пес лизнул руку и уполз в тень.
Зам больше не настаивал. Он разрешил беспрепятственно выходить и входить, и приговоренные к гражданке забыли о вышней насилующей воле и из любопытства присоединялись к более активным и даже отваживались на Магелланово путешествие через подземный бункер, отрытый под угрозой атомного нападения несколько десятилетий назад. Они робко прислушивались к глухому рокоту городского транспорта над головой, кто-то вычислил, что поверху проносятся троллейбусы номер пять и одиннадцать, автобусы двадцать восьмой и тридцатый и дедовский трамвай номер шесть. От кодовых цифровых ключей в головах отомкнулись неубывающие остановки, родные разговоры о колбасе и голубых сублимированных курах неизвестного происхождения и назначения, и всякой хоть какой всячине, всегда кому-то понятной, а кому-то никак, и тут же захотелось враз и согласиться, и возразить, а вообще-то говоря — сесть бы во все автобусы и трамваи и прибыть в гости к городу на всех остановках, чтобы все другие такие же отметили твое наличие и, несмотря ни на что, с ним согласились, чтобы поддержали плечами и локтями, наполняя усередненной живой силой.