В левой руке она держала потрепанный чемодан, в правой — раскрытую книгу. Негодяйка, дочитывала главу, пока он тут сходил с ума.
Лицо ее выражало полное безразличие, плохо сыгранное спокойствие независимого человека. И тут, как это всегда случается, когда мы потрясены волнением за наших детей, Петр Ильич не только сразу простил ее, а готов был взреветь от радости, что эта невидаль нашлась.
Он не сделал ни одного движения навстречу дочери. Стоял, чуть опустив голову, сияя на нее глазами из-под тени надвинутой на лоб шляпы.
Приметив отца, Вика лениво сошла с крутых ступенек. Ее сходившиеся у переносицы брови до смешного были похожи на топорщившиеся усы котенка.
Не трогаясь с места, он обдавал ее горячим и вместе сдержанным взглядом смеющихся глаз.
И вдруг она сказала:
— Папа!..
Тогда, забыв о своем ожидании в утренней комнате и о своих тревогах за нее — как будто бы она могла об этом знать, — забыв, что не посмел по ее милости как следует выбриться; забыв о раскрытой книге в ее руке; забыв обо всем на свете, что не было отцовской любовью, — одним движением, молча он сдвинул косыночку, которой была повязана голова дочери, и осторожно поцеловал ее в пробор.
Целуя, он снова понял: это она. Вот она, живая, родная, жданная!
Он прижимал ее к себе, а она говорила, пытаясь вырваться и оглядываясь:
— Па-а-па!.. Ну, что ты, папа!
(И слово «папа» старалась выговорить погромче, чтобы всем было ясно — это ее отец.)
Петр Ильич забыл, что не худо бы ее проучить. Он целовал ее глаза и брови. В подлинности его волнения потонула неловкость, какая нередко бывает при встрече двух близких людей, очень долго друг друга не видевших.
Он любил ее больше, чем ожидал.
Он говорил бессмысленно:
— А ты выросла… выросла. И босоножки другие…
Она глядела на него с выражением удивленного сострадания и слегка, впрочем очень вежливо, отстранялась.
— Ну что?.. Как сдала экзамены? Как доехала?.. — торопился он, пряча глаза. — Ты здорова? Мороженого купить?
Она была такая большая, такая высокомерная.
Не без удивления глядели встречные на нестарого человека, который нежно целовал большие руки неграциозной, надутой девушки.
По утрам, проходя мимо женщины-телеграфистки, сидевшей на втором этаже гостиницы у стойки из полированного светлого дерева, Петр Ильич всегда останавливался. Он покупал у этой стойки почтовую бумагу с видами Таллина.
Виды Таллина сливались для него с чувством нового города и тем ощущением, пожалуй никогда еще не испытанным, будто медленно и больно приоткрывается какая-то неожиданная дверь. За дверью ждет что-то радостное, потаенное. Вот-вот дверь раскроется совсем, и «оно», это потаенное, наполнит собою жизнь Петра Ильича, совсем ее изменив.
Женщина у стойки знала, что Петр Ильич архитектор, что он ждет дочь (об этом ей доложила горничная).
Увидев его с чемоданом, она привстала и принялась рассматривать Вику.
Девушка показалась ей нехороша. В лице дочери не было пронзительного и вместе живого выражения, которое так красило мужское лицо Глаголева. Но тяжелый подбородок, пожалуй, искупался зелеными, как спелые виноградины, глазами, строго глядящими из черноты ресниц и бровей.
«Ну, конечно, молодость, свежесть! — рассказывала она потом своей сменщице. — Но вообще-то — солдат! Солдат в юбке, да и только».
Не успели Петр Ильич и Вика подойти к дверям номера, как навстречу им поспешила горничная… Подчеркнуто расширила глаза, всплеснула руками:
— Доч… О доч!.. Харашо.
Вика высокомерно смотрела на нее с высоты своего роста.
— Папа, они все сумасшедшие? — невозмутимо спросила она, когда Петр Ильич прикрыл за собой дверь.
Он развел от неожиданности руками.
— Да нет… думаю, не все. Они просто славные люди. Хорошие женщины.
— Славные люди?! А эта… Ку, там в углу. Она тоже, по-твоему, славная женщина?
— А как же? Она так ждала тебя. Сочувствовала мне…
— О да! Она очень, очень тебе сочувствует. Поди-ка спроси, не вывихнула ли она себе позвоночный столб, когда смотрела тебе вслед.
Петр Ильич глянул на Вику растерянно и недоуменно. Сказал невпопад:
— А эти домашние туфли — тебе… Примерьте, пожалуйста, ваше величество, ваше высочество, ваше усачество.
В ответ он услыхал ее смех.
— Папка, у меня нога тридцать восемь! Эти туфли мне на нос! А варежки? Ты что же думал, я не расту? Посмотри, какие у меня ручищи. Больше твоих. Покажи-ка руку! Давай, давай! Ну, вот… У тебя они маленькие, только широкие. И волосатые. А у меня, гляди, — длиннющие.
Но тут, как будто наперекор тому, что она говорила, в глазах ее мелькнуло в первый раз знакомое, милое, забытое им младенческое выражение. Выражение простодушия.
Она внимательно и удивленно рассматривала руку отца, широкую в кости, с золотившимся рыжим пушком на тыльной стороне.
— До чего у нас мировой номер, папа, — сказала она, с удовлетворением вздохнув и наклонив набок голову. — Только вдруг я что-нибудь разобью? Или просыплю нечаянно на ковер? Что с нами сделают тогда, как ты думаешь?