— Я не знаю, с чего начать, — откровенно признался я.
— А я знаю, — с неожиданным весельем заявил он. — Начинать надобно с воды. Из плаванья.
— Из какого плаванья? — силился я окончить разговор, но это уже не я, а кто-то другой шевелил моими губами. И слова сплелись с цветочным кружевом, с луговыми ароматами, музыкой сверчков, молитвенным шепотом костра.
— Сон бережно принял меня в свои объятья. Медвежий сон — без картинок, без тревожного соперничества с миром и самим собой. Спала у меня за пазухой и синяя тетрадь, в которой я успел, пока старик кормил невидимого зверя, записать:
Мягкое, но сильное дерево стояло над нами в ночном дозоре.
Преломление хлеба
На следующий день мы и в самом деле купались. Вернее — он учил меня плавать. И я, выросший на Тисе и Реке под Красной скалой, познавал эту науку как еще одно откровение.
Дома нас поджидали две новости. Буря сорвала соломенную крышу с хлева, где мы сушили зелье. Только остался сереть ребристый, словно бока Штефановой клячи, верх. Зато Штефан оставил нам на завалинке мешочек муки, бидон с простоквашей и баночку меда. Словно издали хотел подсластить нашу неприятность с крышей.
Как ни странно, но моего деда это происшествие совершенно не опечалило, ибо "крышу давно следовало обновить". Зелье мы перенесли под сарай. Старик научил меня вязать небольшие лесенки из жердин, на которых следовало просушивать влажную траву, а сам приступил к ворожбе с хлебом.
Мы снова вернулись к озеру, в котором утром "обмывали кости". Сам бы я его тогда и не заметил — спрятанное в лощине и всецело затянутое ряской. Светован раздвинул листья кувшинок, и озеро моргнуло любопытным темным глазом. Вода была пронзительно свежей и мягкой, как бархат. Теперь он из сарая притащил сюда для чего-то ржавый лемех. А мне велел прихватить ведра и мотыгу. К лемеху присоединил ремни из старой сбруи, подогнал их под плечо.
— Будем пахать водную ниву.
— Зачем? Что это даст?
— Это даст нам купель, рыбу и новую крышу для хлева. Уже не говорю об удовольствии от самой пахоты. Ты Давно пахал?
— Никогда.
—
И мы пахали. Если бы кто-нибудь подсмотрел на это со стороны, то, наверное, решил бы, что мы сошли с ума. Правда, Светована это заботило меньше всего. Как-то он сказал с легкой улыбкой:
За день мы выпахали где-то треть водной нивы. Островки белых хрупких лилий, недавно распустившихся, мы оставляли. Выглядело это, словно зеркальный плес кое-где украсили цветами. Его зеленоватую гладь временами нарушали своими мордочками караси, а может, и щуки. ' Одна из них больно ударила меня в грудь острой головой.
Тину мы выносили на берег. Старик выкладывал ее ровным пластом. И если мне было более-менее понятно, зачем мы пашем озеро, то для чего он это делал — я долго не мог уразуметь. Под вечер, когда густая масса подсохла, он цепью нарезал ровные пласты. И мы отправились ужинать. Опара, замешанная дедом накануне, поднялась и мелко пузырилась. Теперь она шептала что-то старику, а он прислушивался. Зайчатину мы доели на обед, а поужинали кореньями, приправленными орехами и медом. Завершили трапезу земляникой и дикой смородиной, которую он называл "лесной кровушкой".
— Каков день — такова и пожива, — сказал словно в оправдание. — Потерпи еще сегодня, а завтра будем с хлебом… Слива — слюнка, груша — гнилушка, рыба — вода, а хлеб — голова.