Но вставать все-таки надо. Когда я поднялся и вышел во двор, ноги запутались. Еще больше путались мысли. Но хуже всего было с сердцем — словно его придавило жерновами, что трутся без мелива, и перегрелись. И тянут книзу. Я и упал бы, кабы не его руки. Старик словно вырос из ниоткуда в нужный момент. Уложил меня на лавку, обнажил грудину и приложился ухом. Слушал, переворачивал меня, простукивал пальцем спину, царапал ногтем кожу, заставлял кашлять. Тогда накинул на меня шерстяную джергу, а сам юркнул в сени. Вернулся со ступкой, начал постукивать пестиком. Разошелся тминный запах. Потом растирал мне грудь чем-то шероховатым и маслянистым. Внимательные его пальцы мягко проникали до самих костей.
— Проблемы с легкими? — вяло поинтересовался я.
— Почему спрашиваешь?
— Знаю немного анатомию. Там находятся легкие.
— А я знаю, что душа, — тихо сказал он.
— Вы лечите души?
— Я ничего не лечу. Лечит Господь.
— Тогда зачем эта мазь?
Бог дает нашим рукам помощь. Это тминное масло. Оно размягчит отек и притушит жар в грудине, — старик отошел, но через три шага обернулся. — Сердце слышишь?
— Да. Его что-то зажало.
— Умники, — буркнул он. — Все беды переводите на что-то и кого-то. И этим рвете свое сердце… Слышишь, парень, отпусти-ка сердце на волю. Куда лежит — пусть туда и бежит…
— Некуда ему возвращаться.
— Я и не говорю, чтоб возвращалось.
— Куда? — равнодушно спросил я.
— Не твоя дума. Твое дело теперь — сторона. Спать будешь трое суток. Здесь, под целительным старым орехом. Листья дадут твоим губам росы ровно столько, сколько надо.
А едой тебе будут две кружки молока с пареным горным мхом. Ложка меда перебьет горечь. Все остальное с воздуха себе тяни. Дыши, как цыганский кузнечный горн, радостно, глубоко и сытно. И выветрится копоть, забившая… как говоришь… легкие… Тогда и в душе настане і рассвет. Будешь сам за собой глядеть, потому что я кажедень в работе. У меня таких, как ты, — целый воз и маленькая тележка. Спи давай!
И я заснул. Проваливаясь в мерцающую бездну, прислушивался к обрывкам его бормотания: "Мудрецы… Анатомия, легкие… Выеденные души, прости Господи".
Так и произошло, как сказал старик. Я лежа пребывал в дреме три дня. Поднимался лишь затем, чтобы выпить зеленоватого молока. Осы будили меня, слетаясь на мед. Просеянные сквозь крону лучи теплой кисточкой рисовали на моих веках золотые линии, щекотали губы, как задиристая Помона, богиня садов. Дышать становилось все легче. В душе произрастала тонкая травинка надежды.
Деда я увидел на четвертый день. Вернее, услышал со своего ложа. Он с кем-то разговаривал: "Девонька, ты сегодня очень нарядная. Что за праздник у тебя? Ну-ка покажи свой "лайбик" (так на Закарпатье называют жилетку). Черная белка прыгнула на стол, за которым старик ужинал, и забавно подняла лапки. Открыла белое жабо на грудке. "Пара-а-а-ада! — похвалил он ее. — Но где праздник, там и танцы. Давай-ка, спляши, чернявая! Потому что у меня гостинец", — достал двумя пальцами сушеную сливу и показал белке. И случилось диво: зверушка засеменила на задних лапках, завертелась, подмахивая хвостиком. От неожиданности я уронил ложку, она стукнула по доске. Белка, словно пораженная током, вздрогнула, замерла и, схватив заслуженную сушеницу, метнулась на дерево. Старик смущенно вернулся к своему ужину.
— Как тебе дышится? — спросил меня погодя.
— Хорошо. Насос лучше работает, — глуповато ответил я словами нашего редакционного водителя.
— Если ты о сердце, то это не насос. Это великое Божье творение. По своей мудрой службе ни один орган ему не ровня — ни голова, ни желудок, ни почки, ни живот, ни легкие. Все органы непрестанно, и днем и ночью, в работе. А сердце размеривает силы поровну: сколько в натуге столько и без. Если бы и мы по нему жили — с мерой и миром!.. Сердце изначала задумано так, чтобы не знало износа, а значит — и все наше тело, ведь именно сердце его и наполняет силой. Так бы оно и было, если б мы сами не вели его к разрушению.
— Как это?
—
—