Стоял февраль, было очень холодно, завывали метели. Наступила вторая или третья неделя Великого поста. Меня по делам вызвали в Петербург. Я быстро собрался и сел в поезд. После второго звонка в купе зашел батюшка и занял свое место. Я невольно поклонился ему — такое славное впечатление произвело на меня его открытое, милое лицо. Батюшка Игнатий оказался монахом-казначеем одного из монастырей Центральной России. Он рассказал мне кое-что из своего прошлого. Оказывается, он в течение пяти лет подвизался в Оптиной пустыни. Много удивительного рассказал мне отец Игнатий.
Когда мы подъезжали к Кронштадту, я сказал батюшке, что хочу съездить к отцу Иоанну, но не надеюсь, что смогу попасть к великому кронштадтскому пастырю.
— Умоляю вас, мой дорогой, поезжайте к отцу Иоанну, остановитесь в его Доме трудолюбия, скажите псаломщику батюшки, что вас прислал к нему отец Игнатий из Иоанно-Богословского монастыря. Он меня знает! Поезжайте, не медлите!
Тут наш поезд подошел к платформе Петербургского вокзала, и мы почти со слезами обнялись и попрощались. Да будет благословенна наша встреча! В Петербург я приехал в пятницу, это был приемный день министра. До четырех часов у меня было достаточно времени, чтобы найти гостиницу, умыться, привести себя в надлежащий вид.
К моему ужасу, чем ближе подходил час приема у министра, тем хуже и хуже становился мой голос. Хрипота, слегка заметная при разговоре с отцом Игнатием, усиливалась, мой голос быстро пропадал. Я заболевал! К четырем часам я уже чувствовал себя настолько плохо, что с большим трудом сел на извозчика и поехал в министерство.
Домой я вернулся уже совсем больной, с сильным жаром, от которого голова, казалось, раскалывалась надвое. По самой простой человеческой логике, мне надо было лечь в таком состоянии в постель и послать за доктором, но какая-то сила свыше увлекла меня в лютый мороз в Кронштадт.
В вагоне поезда, сидя у раскаленной печки, я дрожал в своем пальто с поднятым воротником, точно на лютом морозе, но уверенность, что со мной не случится ничего дурного, что я, вопреки кажущемуся безумию моего путешествия, буду здоров, не покидала меня ни на минуту. Однако мне становилось все хуже и хуже.
Кое-как, скорее, с помощью мимики, чем слов, я нанял на вокзале извозчика, и как был — в легком пальто — пустился в путь по открытому всем ветрам ледяному взморью в Кронштадт, сиявший издали ярким электрическим светом своего маяка. Я велел отвезти меня в Дом трудолюбия.
Улицы Кронштадта были пустынны, когда мы ехали по их ухабам, но чем ближе я подъезжал к Андреевскому собору, тем оживленнее становился город. А уже у самого собора нас встретила людская волна не в одну тысячу человек, торжественно стоявшая на всех смежных с собором улицах и переулках.
— Все идут от батюшки после исповеди! — сказал мой возница, снимая шапку и крестясь на открытые двери храма.
Добрый помощник батюшки отвел мне приготовленную у него комнату «для почетных посетителей», велел подать мне самовар и чай и, пожелав здоровья, оставил меня одного.
Я попросил женщину, которая принесла самовар, разбудить меня к заутрени не позже трех часов утра, заперся на ключ и стал молиться. Откуда снизошло на меня это молитвенное настроение? Казалось, вся долго скрываемая сила покаяния вырвалась наружу и пролилась в бессвязных словах горячей молитвы, в потоке невыплаканных, накопившихся слез старого, наболевшего, неизжитого горя.
Я забыл обо всем в эти чудесные минуты: о времени, пространстве, сломавшем меня недуге. Во мне пылала та любовь, то чувство покаяния, которое не могут дать никакие духовные силы человека и которое посылается только свыше, путем незримым и для неверующего непонятным.
Болезнь, как бы отступившая от меня во время молитвы, напала на меня с особенной яростью, когда часов в двенадцать ночи я прилег отдохнуть до заутрени. Я чувствовал, что у меня начинается бред. Так я пролежал в полузабытьи до утра. Ровно в три часа утра в дверь постучали:
— Уже почти все ушли к заутрене, вставайте!