Читаем Светозары полностью

Но все-таки мы перехитрили Шамана. И заслуга в этом принадлежит все тому же Ваньке-шалопуту. На его совести было уже несколько потрав, он вообще не мог дежурить один — засыпал сразу, как куренок. И однажды придумал: когда стадо легло на отдых, Ванька тоже свернулся калачиком около Шамана, привалился к его теплому боку, угрелся и безмятежно заснул. Бык почуял, что стража спит, начал подниматься и разбудил Шалопута.

С тех пор все дежурные стали пользоваться Ванькиным способом и потрав больше не было.

Другим спасением от холода, кроме прелых копен и остожий, был костер.

Костер! Радостным теплом и светом твоим озарено мое детство! И теперь, когда ушло оно безвозвратно, аукнулось в чистых березовых колках и скрылось навсегда за долами да лесами, и теперь в трудную нору своей жизни, лишь подступит к сердцу холодная тоска, отыскиваю я свой потрепанный, прожженный и пропахший дымом да сухими травами рюкзачок, сажусь на первый попавшийся транспорт и качу за город. Где-нибудь у чахлого, обглоданного и загаженного неутомимыми туристами перелеска собираю сухие былки, ломкие веточки и развожу костер. И часами могу сидеть у очистительного огня, и в жадных языках пламени маячат передо мною видения далеких дней…

Наверное, у каждого есть свой костер детства. У одних — рыбачий или охотничий, овеянный радостью первого общения с природой, у других — пионерский, с песнями и плясками; но для нас-то, детей войны, костер был не игрой, не забавой, а источником живительного тепла и света, как для тех первобытных людей, наших далеких предков.

Так как же мне его позабыть, мой костер детства! Набегаешься, бывало, сгоняя в табун непослушных быков, — ноги от холода ломит, аж в затылке больно отдает, кажется, все, выдохся и жить больше не хочется, а прибежишь к огню, почти в самые угли сунешь занемевшие ступни, и почувствуешь сразу, как потечет по всему телу тепло, и вся боль, и вся горечь в нем растопятся, скупой слезинкою стекут по щеке…

А костер тихонько потрескивает, постреливает угольками в темноту, огонь корежит черные сучья, из-под сухих бычьих шевяхов валит белый дым, пропитывая одежду и тело неистребимым запахом кизяка.

Дед Курило лежит под полушубком, выставив к огню пегую бороду, и ничего не видит, ничего не слышит вокруг. Язычки пламени пляшут в его глубоких, мертвенно-неподвижных глазах, — о чем он думает, о чем вспоминает?

Василек тоже лежит на животе, подперев кулачонками подбородок. По лицу его блуждает мечтательная улыбка, он всегда так: улыбается чему-то, да и забудет про улыбку — она долго теплится на его конопатой рожице.

Из темноты раздается тяжелый топот. Василек вздрагивает, я вскакиваю на ноги, только дед Курило остается безучастным ко всему. В круг света на рысях врывается Ванька-шалопут верхом на Шамане. Бык, круто пригнув голову, осаживает у самого огня, и Ванька кубарем летит через костер.

— У, фулюган! — растирая ушибленную коленку, орет он вслед убегающему Шаману. — Погоди, я еще сделаю из тебя донского скакуна!

Но Ванька не из тех, кто долго помнит обиды. Немного оклемавшись, он на карачках подползает к костру, начинает палкой шуровать красные угли.

— Чо сидите? Спеклась, поди, картошка-то? — ворчит он и выхватывает из жара самый крупный клубень.

Сырая картофелина хрустит на его зубах, исходит аппетитным паром. Мы с Васильком не выдерживаем, тоже начинаем рыться в углях, выбирая клубеньки поменьше. Они уже готовы.

Вы пробовали когда-нибудь испеченную в костре, молодую картошку? Правда, еще не время, в огородах ее пока еще не копают, а только подкапывают, то есть выбирают руками из-под кустов что покрупнее, а мелочь оставляют дозревать. И случается: когда начнется основная копка, то собирать уже нечего, остается одна ботва.

Но не об этом речь. Я, например, и теперь не знаю вкуснее еды, чем молодая печеная картошка. Выкатишь палочкой из притухших углей коричневый клубенек, покидаешь его с ладони на ладонь, поскоблишь ножом (чистить ни в коем случае не надо: весь вкус и смак в хрустящей поджаристой корочке! — и крупитчатая ароматная мякоть растает во рту, благостным теплом отзовется во всем теле.

А потом наступают блаженные минуты чаепития. Крутой кипяток заварен клубничником да душицей, вместо сахара подслащен сухими корешками солодки. Разомлеешь у огня, пьянящая истома навалится, ни о чем плохом думать неохота, сидел бы вот так под звездным небом, вдыхал полынный степной воздух, и чтоб сердце замирало от необъяснимой щемящей радости. Не зря дед Курило говорит, что корнями солодки даже от тоски-присухи излечиваются.

Да, были и у нас счастливые мгновения. Правду сказал кто-то из поэтов, моих сверстников, о военном детстве: «Ели лебеду, крапиву ели, а оно осталось голубым!»


Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже