Земля травой покроется.
Скоро миленький приедет,
Сердце успокоится!
Мамина подружка Дунька Рябова, которая лучшей плясуньей на селе была, не выдержала, тоже выскочила на круг, ударила в пол каблуками с каким-то горьким отчаянием:
Сидит милый на крыльце,
Да с улыбкой на лице.
А у милого лицо
Заслоняет все крыльцо!
Другие бабы затоптались по кругу, заохали, замахали платочками.
Пока, разинув рот, я сидел, переполненный радостным гулом непривычного веселья, мой закадычный дружок Ванька-шалопут действовал. Он вынырнул откуда-то из-под стола, поманил меня на улицу. За клубом остановился, показал из-за пазухи горлышко распечатанной бутылки:
— Бачишь? Счас мы с тобой врежем по стопарику, — он достал из кармана граненый стаканчик, — а чо? Чем мы хуже других? Как работать — дак наравне со взрослыми… — Он набулькал в стаканчик, протянул мне: — Пей!
Я ошалел от неожиданности. В семье у нас считалось: пить водку ребятишкам — самый большой грех. Хуже даже, чем курить.
— Ты чо, с ума спятил?! — отшатнулся я от Шалопута. — Отнеси, где взял, а то сейчас Живчика позову!
— Хе-хе! — оскалился Ванька. — Мужик называется! Ишо не пил, а уже штаны от страха заржавели. Бачь, як надо! Шось-то в горле деренчить, треба его промочить! — подражая отцу, пропел он и одним духом осушил стаканчик.
Я увидел, как перекосило Ванькин рот, как на побелевшие щеки и нос сыпанули конопатины, а глаза округлились и полезли из орбит — хоть ладони подставляй. Не на шутку испугавшись за дружка, я уже хотел позвать взрослых, но Ванька вроде очухался, утробно икнул, и все на его роже как-то сразу стало на место.
— Вот так! — сказал он. — Учись, покеда я живой! — и началась перебранка, которая никогда и никого из мальчишек не доводила до добра.
— А тебе выпить слабо! — подначил Шалопут.
— Кому? — будто не понял я.
— Тебе!
— Выпить слабо?
— Ага!
— Да я!..
— Яколо — в штаны накакало.
— Ах ты!..
— Тыкало — в штаны насикало. А выпить тебе слабо!
— Наливай! — зажмурившись, я хватил несколько глотков и поперхнулся, словно кипятком. Все во рту и в горло моем обожгло, перехватило дыхание, и вот она, казалось, сама смертынька прыгнула ко мне на грудь, впилась раскаленными когтями.
А Ванька хохотал и корчился перед глазами. Маленько отпустило, я перевел дыхание. И горячо стало в груди, и прошла на Ваньку недавняя злость. Может, впервые показался он мне хорошим человеком — ну, прямо без сучка и задоринки. Прямо хоть вместо иконы на божницу ставь. Такой красивый — морда в конопушках, как сорочиное яйцо; глаза синие — так и стреляют туда, где что-нибудь плохо лежит.
— Ванька, — сказал я и обнял его за плечи, — хороший ты парень, только дурак.
— От дурака слышу! — весело откликнулся Шалопут. — А знаешь чо? — сказал он. — У Сеньки Палкина, акромя кортика, есть еще и наган. Не поджиг — настоящий. Вот бы стибрить, а?
— Зачем он тебе?
— Хэх, ну ты и даешь! — презрительно покрутил башкой Ванька. — А как же ты его без нагана-то застрелишь?
— Кого?
— Ну, человека. Подходишь ты к нему… Вот, гли сюда! Подходишь, как ни в чем не бывало, а рука в кармане держит наган. Он: «Здрасте, товарищ!» А ты: «Серый волк тебе товарищ!», а сам курок навострил, да прямо из кармана — пук! Он и копыта на сторону.
— Да зачем убивать-то его? — теряюсь я, совсем сбитый с толку.
— Кого?
— Ну, человека, про которого ты долдонишь?
— Вот те раз! — вытаращился Ванька. — Дак, а, можа, он шпиён!..
Не-ет, с Шалопутом не соскучишься!
Мы пошатались по безлюдной улице и снова направились к клубу. Вечерело. Прохладнее стало, запахло дорожной пылью. И не проходило хмельное оцепенение: горячо жгло в груди, хотелось или смеяться, или плакать.
Во дворе клуба, разбившись кучками, сидели и ходили старухи из тех, кто отказался гулять вместе со всеми, боясь осквернить «божий храм». Они громко разговаривали, не слушая друг друга. Я с малых лет — медом не корми — любил слушать, о чем говорят взрослые, особенно старики. Ванька шмыгнул в клуб, а я бочком-бочком подобрался к двум старухам, что сидели на завалинке.
— Горе, кума, глазоньки ба на белый свет не глядели, — плаксиво тянула квашней расползшаяся, отечная и одышливая бабушка Хавронья. — Дочка-то моя, Валька, получила анадысь от Митрия свово письмо. Аж из Домбасу. Отвоевал, да там, видно, и зацепился. Пишет — домой не жди, не приеду, до войны ишо надоело, мол, быкам хвосты крутить. Зовет Вальку, приезжай, а куда тронешься с этакой оравой? Где деньги на дорогу? Да и тамока хватеры нет. Да и из колхозу не отпустят…
— Оно и так плохо, и этак не шибко-то баско, — перебивает куму бабка Бочарникова, длинная и сухая, как вяленая щука. У нее и лицо-то какое-то щучье: большеротое, тонкогубое, с запавшими под надбровья злыми глазками. — Вот я и говорю: мой-то зятек хоть и вернулся до дому, до хаты, а кака от него радость? Пьет второй месяц без просыпу, на Верку, дочку, с кулаками кидается. «Завоевал, — орёт, — себе отдых! Чо хочу — то и ворочу!»
— …А ехать край как надо, — не слушая, тянет свое бабушка Хавронья. — Ведь счас баб-то везде пруд пруди. Подхватит каку — вот и мотай тада сопли на кулак, родна женушка…