— Мы к ему с Веркой и так, и этак, — басовито гудит Бочарничиха, — в тылу-то, мол, тожеть не сладко жилось, да какое там! И слухать ничо не хочет…
Сидят две горюньи-старухи, две матери, жалуются друг другу на судьбу горемычную, не о себе пекутся, нет. Им-то уж больше ничего не надо, одной ногой в могиле стоят. О разнесчастных чадах своих у них безысходная боль, вот и говорят, говорят обе разом, да и неважно, чтобы кто-то их слушал, все равно ведь никто, знают они, не поможет им. Видно, одно-единственное и осталось в жизни утешение — выговориться. Плакать-то уж не могут, все слезы, небось, повыплакали за долгую жизнь.
Вот и кончилась война…
Я захожу в клуб. Здесь все так же бестолково толкутся на кругу бабы и девки — пляшут. Сашка Гайдабура наяривает на баяне, пот льет с него градом, Тамарка, жена, вытирает ему лоб большим красным платком.
Вывернулся откуда-то Сенька Палкин, наклонился над баянистом, зашептал ему что-то на ухо. Сашка согласно кивнул, оборвал игру. Плясуньи неловко затоптались, укоризненно оглядываясь на Сашку.
— Ритмический вальс! — объявил он хриплым голосом. — Исполняет Семен Сидорович Палкин!
Все расступились, разинув рты от столь непривычной торжественности. Сашка рванул на басах, а Сенька пригладил ладонями свои черные с курчавинкой волосы, обмахнул бархаткой хромовые, начищенные до зеркального блеска сапоги… и вдруг по-кошачьи легко прыгнул на круг, ударил ладонями о подметки сапог, захлопал в ладоши, касаясь груди, и медали тонким звоном отозвались в такт музыке, а ноги неуловимо замелькали, отбивая чечетку.
Все замерли, пораженные: никто у нас никогда не видел такой необыкновенной, красивой пляски. Пьяненькая тетка Мокрына Коптева, разгребая ручищами зевак, протиснулась в круг, уперла кулаки в боки.
— Эк его дергает нечистая сила, — загудела она, — прямо, как барашка недорезана… А иде медалей-то стока успел нахватать? На войне-то был без году неделю, да и то не воевал, а пляски, видать, разучивал…
На Мокрыну зашикали, кто-то из баб треснул ей по спине кулаком, ее погнали с круга.
А Сенька, лишь на секунду смутившись, сыпанул каблуками такую частую и стройную дробь, что баянист сразy понял его, приглушил баян, и музыка, не нарушаясь в ритме, забилась на полу, под щегольскими блескучими Сенькиными сапогами.
Как он плясал! То скрещивал на груди руки и, не шелохнувшись корпусом — хоть стакан воды на голову ставь, — работал одними ногами, то вдруг стремительно пускался по кругу, раскинув в полете руки, и раскаленными углями горели его желтоватые ястребиные глаза. И чистым звоном голосили медали, как ямщицкие бубенцы в глухой заснеженной ночи, и даже почудился храп коней и далекий разбойный посвист… С такой яростью мог изливать свою душу только полудикий потомок лихих ямщиков да свирепых степных конокрадов.
В бешеном ритме захлебывалась музыка, баянист взмок, словно только что выскочил из бани, он мотал головой, стараясь подозвать жену Тамарку, чтобы она подошла, отерла с лица пот, а Тамарка ничего не видела и не слышала вокруг, глядя на плясуна, она вся пылала, смуглым румянцем горели ее щеки, влажно блестели черные, будто всегда заплаканные глаза, — она стала красивой, как прежде…
А Сенька Палкин старался на пределе сил. Как я понял позже, такой уж это был человек. Когда на него глядели, им восхищались, — он мог творить чудеса, не моргнув глазом, мог пойти на смерть, как это было, когда снимал он крест с церковного купола, — он мог сделать невозможное, только чтоб у людей на глазах, чтоб на виду у всего мира.
И такие встречаются люди…
А Сашка Гайдабура косился на жену, все больше бледнея, наконец, оборвал музыку. Сенька остановился, поглядел удивленно на баяниста и как-то сразу обмяк, и все увидели, какой он тоже потный и усталый. Он, шатаясь, пошел к выходу, как лунатик, цепляясь за воздух руками.
Сашка попросил, обращаясь к парням, чтобы ему принесли водки. Но пока парни чухались, водку где-то раздобыла Тамарка. Тетка Мотря, уже порядком пьяненькая, коршунихой налетела на сноху:
— Шо ж ты его спаиваешь, бисова душа?! Вин же тико вылазить начав с пьяного болота, а ты его опять толкаешь туда?.. Шоб тоби очи повылезалы!..
И тут уже в клубе началась неразбериха, каждый старался кто во что горазд. Кто-то жаловался кому-то, обнимаясь и плача, кто-то пел, кто-то плясал…
Тетка Мотря неотступно ходила за бригадиром по пятам и просила еще водки.
— Да где же я возьму-то, ешь тебя комары! — отбиваясь, орал Живчик. — Пропили велосипед! Все! Тю-тю!
— А це шо? — хваталась Мотря за белую бригадирову рубаху.
— А-а! Хочешь и рубаху мою пропить? Понравилось? Может, и штаны снять?! — в бешенстве ревел Федор Михайлович.
…Потом была драка между парнями. Полетели столы, загремела посуда…
Потом я видел, как тетка Мотря, совсем пьяная, растрепанная, на коленях ползала меж опрокинутыми столами, собирала всякие объедки и совала себе за пазуху.
— Це ж хоть раз деток досыта накормлю, — приговаривала она и, плача, вскрикивала, когда кто-нибудь из пляшущих наступал ей на руку…
— Помоги мне увести ее до дому, — сказал Ванька-шалопут.