Мне недостаточно того, чтобы молния больше не вредила: не отвращать хочу я ее: она должна научиться работать на меня. Давно уже, подобно туче, сгущается мудрость моя и становится все темнее и тише. Так поступает всякая мудрость, которая должна некогда породить молнию. Не хочу я быть светом для людей нынешнего, не хочу называться у них светом. Я жажду ослепить их! Молния мудрости моей, выжги им глаза![142]
Между слепящей молнией
Ницше и слепящим солнцем Батая, однако, есть существенная разница: солнце, разумеется, никак не может «работать» на познающий субъект, поскольку, напротив, безжалостно разрушает его, становясь с ним единым целым. Немецкий философ противопоставляет свет и молнию, т. е. отличные по сути феномены, в то время как для Батая противоречие заключено в самом солнце. Этим двум концептам радикальной гносеологии присуща также разная темпоральность: молния сверкает в одно мгновение и исчезает, в то время как взгляд на солнце, подобно падению в бездну, убивает всякую длительность.Для нас, однако, важно отметить, что именно к ницшевской молнии восходит одна из формулировок батаевского субъекта как дерева, пораженного молнией
, которую он приводит во «Внутреннем опыте»: «Много лет тому назад, когда эти струения, не имея объекта, были очень расплывчатыми, я мог, растворяясь во мраке своей комнаты, ощутить себя деревом, более того – поверженным молнией деревом: руки поднимаются сами собой, сплетаясь, словно снесенные напрочь огромные ветви»[143]. Дерево, пораженное молнией, упоминается также в инструкциях к одному из ритуалов организованного философом в конце 1930-х тайного общества «Ацефал» (по имени его центрального образа – «Безголового»), члены которого собирались именно у такого дерева в парижском предместье[144]. Можно также вспомнить, что мир насилия у Батая, как тот описывает его в «Истории глаза», «состоит из молний и зари» – как и из солнечного света. Человек, пораженный молнией, – это и есть субъект радикального познания: оно свершается не для него, посредством более или менее отвлеченного наблюдения, а в нем самом, когда он подобно двери насильственно размыкается, открывается со стороны мира насилия – и этому миру. У этого субъекта много имен. Нам уже встречались некоторые из них – Язувий, Икар, Ван Гог – и встретятся новые.Для анализа предполагаемого влияния Шестова на гносеологию Батая мне хотелось бы обратиться к еще одному его концепту рубежа 1920–1930-х, о котором я до сих пор предпочитал умолчать, а именно теменному глазу
[oeil pineal]. Весьма вероятно, что в течение некоторого времени наш автор действительно верил в наличие у человека этого тайного органа чувств – глаза, который располагается на макушке человека и постоянно созерцает солнце, – но позже стал воспринимать свои прежние взгляды в более символическом ключе. Известно, что подобный орган встречается у некоторых видов из классов бесчелюстных, земноводных, рептилий и рыб: он воспринимает яркость света, но не дает картинки – их пример, по-видимому, и вдохновлял философа. Он даже собирался написать о теменном глазе большую книгу, из которой до нас дошли лишь два более или менее законченных текста и три небольших фрагмента. Уже в них, однако же, видно, как взгляд отождествляется с бытием: подобный орган не только созерцает солнце, но и приобщает человека к его пламенеющей сущности: «…он открывается и ослепляется как истребление или как лихорадка, пожирающая существо, или, если говорить более конкретно – его голову, он играет роль пожара в доме; голова, вместо того чтобы запирать жизнь как запирают деньги в сейфе, растрачивает ее без счета»[145]. Хотя философ и не пишет об этом прямо, различные исследователи согласны между собой в том, что теменной глаз должен быть слеп – потому что иначе смотреть на солнце невозможно[146]. В уже цитированной мною записи сна Батай пишет об отце: «Я воображаю, что раз он слеп, он тоже видит солнце слепяще-красным»[147]. Философ Максим Евстропов справедливо интерпретирует взгляд теменного глаза как слепой экстаз, смотрение без видения – или как взгляд, обращенный в ничто[148].