Остаток дня мы потягиваем совершенно отвратительную коладу из скорлупок кокосов, сидя в тени деревьев, усеянных ящерицами. Прямо перед тем, как уйти с пляжа, я замечаю, как игуана взбирается вверх по стволу и мечется между листьями в форме губ, быстрая, как язык. Мама бросает все сумки и следующие двадцать минут целится в нее своим длинным черным объективом. Ящерице нравятся пронзительные звуки, которыми ее привлекает Джейсон, и она поворачивается к нам, подмигивая золотым глазом. Исак Динесен как-то раз написал:
Для нас эта игуана – единственная игуана на свете, как будто других, кроме нее, не существует. Мы должны проникнуться этой встречей до капли, и именно это мы и делаем. Но самое яркое здесь – не сама игуана, такая реальная, что ее можно рассмотреть до последней эмалево-зеленой чешуйки, а драгоценная радость моей матери, которая делает снимки – совершенно бездарные, неумелые, кошмарные и вот наконец – один настоящий, передающий всю суть этого существа. Когда мы любуемся этой фотографией чуть позже, мы видим, что объектив захватил все, что нужно было захватить, отразил все, что можно было отразить. Золотая линза самой игуаны смотрит на маму в ответ и изучает ее. Мама тоже из племени Заинтересованных людей. И ей тоже будет позволено забрать это с собой в рай.
Это наш последний вечер, и мама пьет шампанское. Сверкая в вихре пузырьков, оно поднимается к ее макушке и мерцает там, как диадема или нетленное золото, поднятое с утонувшего испанского галеона. Она источает сияющую благосклонность, суть истинного материнства.
– Все дети на свете – мои сыновья! – восклицает она. – Мужчины! Может, физически они и мужчины, а глянь между ушей – дети детьми!
Когда у нее заканчивается шампанское, я предлагаю ей попробовать мою водку.
– На вкус как авиатупливо, – говорит она и чуть не выплевывает ее обратно в стакан. Какое-то время она прислушивается к себе, прижимая ладонь к горящей груди, а затем изрекает:
– Меня не берет. Ну разве что чуточку экстрасенсом делает.
– А у Джейсона можешь мысли прочитать?
Она направляет на него пожарный шланг своих экстрасенсорных способностей.
– Да, могу. Я думаю, он размышляет. Медитирует. Как монах. Созерцает и впитывает мир, от заката до рассвета. Времени у него сколько пожелаешь. По шкале от одного до десяти он – полноценные шестьдесят шесть и на две трети ему начхать. Подожди-ка, он что, записывает все, что я говорю?
– Ага, – отзывается он. – Это бесценный литературный материал.
– Хочешь еще выпить? – спрашиваю я. Зачем сбавлять обороты, если она уже на коне?
– Нет, НЕ ХОЧУ я еще выпить. Это же сплошные калории. А еще приводит к обезвоживанию, – говорит она, а затем добавляет уже совсем пьяным голосом: – Как же я люблю язык!
По пути в аэропорт мы останавливаемся у базилики Святой Марии, Звезды Морей. Она выкрашена в белый и напоминает раковину. Все боковые двери в ней открыты настежь, чтобы ветер свободно гулял внутри. Это добрый и заботливый ветер, кажется, что кто-то расчесывает ваши волосы, хотя я ношу короткую стрижку с тринадцати лет.
В передней части церкви стоит кукла, изображающая Христа, облаченная в длинное платье, как дитя-Хемингуэй, и обещающая избавить нас от обиженности, которая преследует нас с самого рождения. Даже здесь сходство. У Иисуса платье красивее, чем у его матушки, но зато она Звезда Морей. В уголке моей памяти всплывает, что это прекрасное имя –
В траве вокруг базилики лежат круги из розовых камней, и какое-то время мы бродим среди них.
– Это же розарий [63]
, – удивленно говорит мама. – Полагается наступить на один и произнести молитву, затем на другой, на третий и так далее.