– Особенно олени, – с видимым предвкушением пробормотал себе под нос мой отец. Он чувствовал себя как дома, здесь, в этом месте, где дни холодные и лишенные красок, а небо вечно выглядит так, будто вот-вот начнется дождь, снег или Апокалипсис. Его уже намотало на маховик древнего ритуала превращения мальчика в мужчину, а мужчины – в психопата.
На нем была камуфляжная шляпа – как будто в его случае в принципе можно было стать незаметным. Как будто какой-нибудь олень мог увидеть эту шляпу и подумать: «Ну ничего себе, какое религиозное дерево!» Но вообще мне доставляет удовольствие воскрешать в памяти образ отца, который мультяшно крадется на цыпочках по подлеску, а осенние листья похрустывают у него под ногами, точно чипсы. Мой отец – огромный, чванливый, клинически слепой человек. Так что у осенней листвы не было никаких шансов. А вот оленям почти наверняка опасаться нечего.
Мы с Мэри были взвинчены после долгой тряски в машине по скелетообразным лесам. Мы чувствовали себя хуже, чем первые гонимые христиане.
– Зачем тебе убивать оленя? – возмущались мы. – Олени – это последние, кто заслуживает убийства.
– Их развелось слишком много, – решительно заявил мой отец – как будто мог настать день икс, когда олени вдруг осознают свое преимущество, поднимут восстание, загонят нас в клетки и начнут осторожненько слизывать с наших пальцев соль!
– Да, слишком много, – повторил он. – А еще они объедают чужие сады.
Тут я должна подчеркнуть, что мой отец за всю свою жизнь ни разу не обратил внимание на сад. Цветы были для него маленькими сученышами от мира растений, которые обитали где-то далеко за пределами его реальности.
– Ну а мне кажется, это убийство, – не отступала я.
– Плевать мне через собачий зад, что тебе кажется, – уперся отец. Смысла в этих словах не было, но мой отец в нем никогда не нуждался. Он повернулся спиной к нашему женскому протесту и кивнул моему младшему брату.
– Пройдет несколько лет, и Дэниел сможет забраться на одно из этих деревьев, а, Дэниел?
Дэниел медленно повернул свою непостижимую голову в папину сторону и выразительно приподнял шелковистую черную бровь. Как и я, он был подвержен приступам физической лени такой мощи, что она граничила с духовной. Нормальные человеческие движения были для него невозможны – он постоянно спотыкался, падал, спотыкался снова и обреченно катился к месту назначения. Казалось, что в какой-то момент его настигнет роковая погибель от случайного бейсбольного мячика. Всякий раз, когда он хотел шокировать публику, он церемониально снимал ботинок и показывал большой палец, расплющенный вследствие какого-то загадочного происшествия. Этот палец совсем не гнулся и торчал под таким прямым углом, что при виде этого зрелища Евклид наверняка разрыдался бы. Какое-то время он заставлял нас им любоваться, а затем с тихой гордостью возвращал обратно в носок.
– Нет, – ответил он отцу поразительным баритоном, который сформировался у него еще в детстве. Помню, как визжали дамочки в общественных туалетах, когда моя матушка приводила его туда, потому что думали, что внутрь ворвался взрослый солидный мужик и требует сменить ему подгузник. Он незаметно протянул папе свой деформированный палец, как бы давая понять, что не полезет ни на какое дерево ни за какие коврижки, если только за ним не погонится хищник, заподозривший в нем свеженькую и особо нежную добычу.
Папа уменьшил температуру на обогревателе до шестидесяти двух градусов, сказал маме, чтобы та и не думала к нему прикасаться, поставил будильник на тумбочке на пять утра, расстегнул молнию на сумке и достал оттуда бутылку, полную жидкости богатого золотого оттенка, а затем поднес к свету с тем же благоговением, которое исходило от него во время церемонии рукоположения в сан. С прискорбием сообщаю вам, что в той бутылке была моча оленихи. Ее собирали в самом разгаре течки, и он утверждал, что ее запах «сводит с ума здоровенных самцов