– Теперь мы на шаг ближе к номеру «Нью-Йоркера», который будет ЦЕЛИКОМ состоять из слова «вагина», повторенного десять тысяч раз, – сказала я тогда, хихикая и маниакально потирая руки. Семинарист закатил глаза и спросил:
– Ты хотя бы знаешь, что такое «вагина»?
Я-то знала, конечно, но решила притвориться ромашкой.
– Это что-то вроде киски, не так ли?
– По-латыни это означает «ножны».
– Видимо, кискам нет места в латыни, – отозвалась я.
Затем в комнату широкими шагами вошел мой отец, прочитал стихотворение и поздравил меня, хотя и заявил под конец, что «часть жизненной миссии любого жителя Нью-Йорка – приложить все усилия, чтобы отменить закон о возрасте согласия». Понятия не имею, откуда у него такая идея. Когда он говорит о каком-нибудь новом невероятном заговоре, я чувствую себя как мать, которая слышит, как ее малютка выдает слова, о наличии которых в ее лексиконе она и не подозревала.
– Что ты имеешь в виду? – спрашиваю я.
– Попомни мои слова! – загадочно говорит он, как божий сфинкс, почти подносит палец к губам, а потом как пар растворяется на лестнице наверх.
Не хочу никого обидеть, но мне кажется, подобные церемонии казались куда более возвышенными в Средние века, когда все были на грани смерти от болезни, которой заразились от крыс.
Мальчики в белоснежных рясах ждут посвящения, которое, впрочем, меркнет по сравнению с тем моментом, когда они впервые почувствовали призвание служить Богу, где бы оно их ни настигло – ночью в постели, в часовне во время молитвы или на природе, под небом, которое сначала звенело, как колокол, а затем вдруг треснуло. Или когда они ели пиццу с девушкой, которая пользовалась теми же духами, что и их мать. Их всех собрала здесь одна катастрофа – призвание. Я вспоминаю трюк Бастера Китона – когда на него падает стена, и он оказывается в оконном проеме на втором этаже и понимает, что не только не пострадал, но стал избранным. После такого ты обязан прожить остаток жизни иначе, везде нося за собой это открытое окно, пока весь остальной мир со свистом несется в тар-тарары.
Мальчики стоят, затем опускаются на колени, а затем ложатся на пол, после снова встают; все это время их головы трогает епископ, причем пожимает так основательно, что я начинаю беспокоиться за их мозги. Другие священники тоже трогают их головы, видимо для пущей убедительности, а потом помогают им облачиться в новые одеяния. И целуют в шеи. Наверное, хотят дать им понять, что новая одежда им идет. Короче говоря, рубрика «Модное преображение» во всей красе, но с тревожным подтекстом, что новую одежду им нельзя снимать до конца жизни.
– И ты это почувствовал, – говорю я вслед каждому проходящему мимо священнику, – и ты тоже. И ты.
В конце идет мой отец.
– И ты это почувствовал.
– «ТЫ СВЯЩЕННИК ВО ВЕКИ ВЕКОВ!» – снова орет хор.
– Спасибо, – бормочу я себе под нос.
Все всегда думают, что их религиозные ритуалы – это воплощение достоинства, и попади они ненароком в чужой молитвенный дом, увидели бы там лишь кучку идиотов с промытыми мозгами, ведущих себя в крайней степени нелепо. Но сейчас что-то явно происходит, потому что плачет и моя мать, шмыгая пострадавшим носом, и мой отец, стоящий в толпе других мужчин. Семинарист достает из рукава носовой платок и промокает черные пуговицы своих глаз, наконец-то навсегда застегнутых. Он и другие кандидаты сверкают свежими стрижками. Сотни фотокамер вспыхивают разом, как по команде.
Возможно ли зафиксировать момент, когда нисходит и даруется сила, передаваясь из одной руки в другую? Она не спускается как тихая голубка, а высекается искрой пламени, на языке которого говорят друг с другом власть имущие. Но осторожно, ведь упади она не туда, и вся церковь взлетит на воздух.