— Гонец с Москвы, родимая, пригнал и от батюшки князя и от матушки княгинюшки поклон и благословение тебе привёз, и грамотки с им…
— Ах, няня! Что ты! Ох! — скорее испугалась, чем обрадовалась, молодая боярыня.
— Истинно докладываю…, Я и свету не взвидела, как речь-ту родную услыхала… с родимой-то сторонки и собачка, чу, родная сестрица, — бормотала старушка, разводя руками.
— Вже-й сторонка! — улыбнулась Дорошенчиха.
— Так идём, няня, скорее… Гришутку взять надоть, ах, господи!
Все заторопились. Только Гриць никак не хотел расстаться с своей почётной ролью «Шума». С плачем он был стащен с девичьих рук и насильно уведён домой.
— Я не хочу москалём буть… я не хочу боярином буть… я буду козаком… у москалив бороды… я не хочу бороды, я хочу вусы… не давайте мене москалям, — капризничал Гриць всю дорогу.
— Добре, добре, Грицю, — подзадоривала его весёлая Дорошенчиха, — ты у нас будешь гетьманом.
— Ни, не хочу гетьмана… я буду «Шумом»… — Так Гриць н остался при своём мнении.
Глава IX. ГОНЕЦ ИЗ МОСКВЫ
Гонец, которому так обрадовалась старая няня Аксентьевна, ехал с грамотами из Москвы, из малороссийского приказа, к гетману правобережной Украины, к «Петру Дорофеичу», как величали московские люди Дорошенко, когда были довольны им или хотели его задобрить, и которого тотчас же превращали в «Петрушку» с укоризненным прозвищем «Дорошонок», как только имели повод на него гневаться. Приехавший в Чигирин гонец был не простой москвич, а молодой думный дворянин, «государев холопишко Федька Соковнин», как он сам писал себя, родной брат двух «великих страстотерпиц», боярыни Морозовой и княгини Урусовой[49]
.Не одна старая няня обрадовалась Соковнину: «боярыня и пания Олена Митревна Брюховецкова», как называл её московский гонец, расплакалась от умиления, увидав больше, чем «собачку с родной стороны», человека, который знал её девушкою и видел, как она в последний раз «своею девичьею красою — русою косою светила», то есть был у неё на свадьбе в числе ближних гостей, мало того — ближних-ближайших: Фёдор Прокопьевич Соковнин был на этой свадьбе «тысяцким» и на коне, с саблей наголо, стоял, по московскому обычаю, всю брачную ночь у подклети, в то время когда в подклети между новобрачными, гетманом и боярином Иваном Мартыновичем Брюховецким и княжною Оленушкою Долгорукой, «доброе совершалось».
Речи в первые минуты свидания были так бессвязны, что их трудно было уловить кому бы то ни было. Только уже после необходимых и неизбежных в подобных случаях возгласов, вопросов и ответов Соковнин, плотный русый мужчина лет под сорок, напоминавший только вчерне своих сестриц, обратил внимание на Гриця, который, держась за подол матери, исподлобья поглядывал на незнакомца.
— А это, чаю, сынок твой, Олена Митревна? — спросил он и потянулся было погладить мальчика.
Гриць попятился назад и топнул ножкой.
— Сыночек? У-у дикой! — Соковнин коснулся рукою головы мальчика.
— Не рушь мене, не рушь, — упрямился Гриць.
— Что-что он бормотит?
— Не рушь, ты москаль!
— Ого-го-го, какой черкашенин! — рассмеялся Соковнин. — Фу-ты ну-ты! А как зовут его?
— Гришей, Гришуткой, — отвечала молодая боярыня.
— Я не Гришутка… Я Гриць, — понуро пояснил упрямый хохлёнок.
Разговор, конечно, скоро перешёл на московские дела. В горницу, которая была отведена Брюховецкой в Чигирине, в доме Дорошенко, и в которой молодая боярыня приняла теперь своего московского гостя, немного погодя вошла и Дорошенчиха, спросив предварительно, не помешает ли она.
— Нет-нет, кумушка, где помешать! — успокоила её Брюховецкая. — Я у вас, как у родных, жила, и мне от вас таить нечего, да и не по что.
Соковнина, видимо, удивила, и удивила приятно, эта черкасская вольность: пришла баба, молодая и красивая, в комнату, где находился посторонний мужчина, пришла сама и не прячется! Не закрывается ни фатой, ни рукавом, не ахает и не убегает, как черт от ладану. Он даже молодцевато приосанился при виде молодой черкашенки, у которой, ему припомнилась сейчас московская песня,
Лицо белое — набелённое,
Брови чёрные — насурьмлённые.
Глаза серые — развесёлые…
Всё это действительно было у молодой, красивой украинки, только не «набелённое» и не «насурьмлённое» по московскому обычаю, а природное. Соковнин и бороду свою русую с краснецой молодцевато оправил.
— Так Нероновы времена, сказываешь, настали на Москве, Фёдор Прокопьич? — продолжала Брюховецкая начатый разговор.
— Нероновы и Диоклетиановы, матушка Олена Митревна, — отвечал гость, взглядывая мельком на красивую черкашенку-гетманшу. — Развели это сестёр в разные темницы: Федосеюшку заточили в печерском подворье, а Дуню — на Алексеевском монастыре под приставы. И каких это с ими диоклетианских мучений ни проделывали, и сказать я тебе, матушка, не умею. Первое дело, силком и к церковному четью-петью[50]
волочили. Нейдут это сёстры, не хотят иметь общение с никонианы, так их — срам сказать! — кладут это на рогожные носилки и несут к четью-петью, словно бы мёртвое тело… Сама посуди, каково это!