— Не святое оно, отступное… О! Уйди от меня… Ужели одним часом хочешь погубить весь мой труд!.. Отступи, удались! Не требую я вашей святыни.
И она отворачивала назад голову, билась в руках стрельцов, как пойманный голубь, звеня железами.
Патриарх отступил и передал сосуд митрополиту: дрожащие руки его могли пролить священное миро. Он сам весь дрожал.
— Уведите вражью дочерь с глаз моих долой! — заикался старик. — Она ещё отведает сруба.
Морозову увели. Когда она выведена была на крыльцо, то услыхала звяканье ещё чьих-то кандалов. То вели ещё двух колодниц.
— Дунюшка? Это ты?
— Я, сестрица, — отвечала радостно Урусова, которую тоже вели к патриарху.
Морозова и Урусова бросились было друг к другу, но стрельцы, конвоировавшие их, не пустили.
— О! Так ты жива ещё! Не сожгли? Не удушили?
— Жива, сестрица.
— А кто с тобой?
— Это я, — отвечал женский голос, — али не узнала меня, Федосьюшка.
— Акинфеюшка! Милая! И ты в узах?
— В узах Павловых, миленькая, радуюсь!
— Слава тебе, создателю… Дерзайте же, миленькие! Дерзайте именем Христовым: той бо победи мир… Дерзайте!
Колодниц развели силою.
— И Анисьюшку боярышню взяли волци! И Устиньюшку взяли, поволокли в Боровск! — кричала уже с крыльца Акинфеюшка.
— А мать Меланию?
— Мать Мелания здравствует!
Стрельцы зажали рот Акинфеюшке.
Когда во Вселенскую палату ввели Урусову и Акинфеюшку, патриарх встретил их сердито.
— И вы во след оной же волчице? — спросил он, приближаясь к колодницам.
— Неведома нам волчица, а ведомы токмо волци, — отвечала княгиня.
Патриарх велел подать освящённое масло.
— Княгиня! Оставь свои заблуждения, — заговорил он более спокойно, — покорись царю и освящённому собору, и тебя возвратят мужу и детям.
— Нету у меня мужа, — отвечала раскольница, — топор разве будет моим мужем, а брачным ложем плаха.
— А ты, боярышня, за ними же? — обратился патриарх к Акинфеюшке, отворачиваясь от Урусовой.
— Я жениха ищу, — отвечала та спокойно. Акинфеюшка смотрела теперь далеко не тою, какою мы видели её более четырёх лет тому назад в Малороссии, в городе Гадяче, в гостях у гетманши Брюховецкой, когда Акинфеюшка вместе с другими странницами и странниками возвращалась из Киева, куда они ходили на богомолье. Тогда она смотрела загорелою, с энергическим лицом и задумчивыми в то же время глазами, черницею, которая ходила из конца в конец русской земли, ища себе «жениха», как она выражалась. В сущности, она бродила по «святым местам», побуждаемая скрытою в ней жаждою всё видеть, чего она не видала прежде, искать новой, незнакомой ей природы, новых, невиданных ей людей. Это была по призванию бродящая душа, перелётная птичка, которую с каждой весной тянуло в неведомые страны. Теперь она пошла в заточение. Тюремная жизнь сгладила с её лица загар и украинского, и поволжского солнца, убелила это лицо, возвратив ему боярскую белизну и нежность. Но в душе она осталась всё та же: искала «жениха», жаждала видеть невиданные страны… Только теперь эти невиданные страны представлялись ей на «том свете», за могилой, и она жаждала скорее пуститься в эту далёкую дорогу, к неведомым странам…
Питирим, поглядев на ту и другую колодницу и видя, что словесные увещания и тут ни к чему не поведут, решился скорее укротить их строптивые сердца священным миром. Обмакнув сучец в масло, он потянулся было к Урусовой.
— Не подходи! Не подходи! — закричала она, вырываясь из рук стрельцов.
Силясь вырваться из грубых рук, которые всё-таки старались держать её «полегше, молодешенька уж она больно, хрупенька, пухлое тельцо мягконько, что у ребёнка», она нечаянно сорвала с себя фату!.. Покрывало и повязка спали с головы… Пышная русая коса снопом развалилась по плечам и спине, точно рожь спелая…
И стрельцы, и духовные власти, увидев женскую косу, пришли в ужас: обнажить от покрова женскую голову в то время считалось величайшим позором и преступлением…
— Батюшки светы! Волос бабий! Ах! Что мы наделали! — ужаснулись стрельцы.
— Святители! Бабу опростоволосили! Да за это и в аду мало места…
— Ах, господи! Что ж это такое будет?!
— Власы женски… перед чернецами… коса… грех какой! — растерянно бормотал патриарх. — Уведите, уведите её! Ах!
«Экое добро пропадает, ни она себе, ни другим», — огорчался в душе Ларион Иванов, глядя вослед уводимым женщинам и созерцая всё ещё не прикрытую роскошную косу Урусовой.
— Н-ну зелье, ах! — едва передохнул Питирим. — Да легче со львом в пустыне состязаться, чем с бабою… Ну, зелье!..
Глава XII. В ЗАСТЕНКЕ