То, что мальчик Константин понимал в творениях Григория Богослова, отвечало на его запросы и было ему по душе. Но беда была в том, что всей сложности и глубины мыслей великого каппадокийского богослова и поэта он не понимал, и это повергало его в уныние. Это состояние кратко и точно фиксируется в ЖК: «Въшедъ же въ многы беседы и умъ веліи, не могы разумети глубины, въ уныніе велико въниде». И, видимо, не доверяя своим возможностям, Константин искал учителя, который смог бы открыть ему всю глубину мыслей Григория. И таким учителем мог бы стать некий чужеземец, искушенный в грамматике («Страненъ же бе некыи ту, умеа грамотикию»). И просил его Константин, придя к нему «и на ногу его падаа: добре дея, научи mя художьству грамотичьску». Но учитель, который «талантъ свои погребе», оказывается, дал себе зарок больше никогда не учительствовать. Мальчик не удовольствовался отказом. Чувство трезвости и самообладание на момент изменили ему, и он просил повторно о том же, кланялся со слезами учителю, обещал ему вознаграждение («Пакы же отрокъ, съ слезами кланяася ему, глаголаше: възми въсю мою часть въ дому отца моего, еже меня достоитъ, а научи mя»). Но учитель не захотел даже слушать пришедшего в отчаяние мальчика и ушел домой, а оставшийся ни с чем Константин «въ молитвахъ пребываше, дабы обрелъ желаніе сръдца своего». Кроме как на молитву ему не на что было больше уповать, и Бог услышал его молитву — «Въскоре же богь сотвори волю боящихся его», и, как нередко случается, эта воля свыше встретилась с нуждами, шедшими снизу и как бы подготовившими приятие этой воли: «О красоте бо его [Константина —
Это предложение было принято с радостью [Нужно отметить особую эмоциональность Константина–отрока, слишком большую впечатлительность, свойственную тонким и художественно одаренным натурам, легкую возбудимость, сопровождаемую переходом от слез к радости и обратно. Выше уже упоминалось и о слезах и о радости: оба этих дара Константин пронес через всю жизнь. Уже перед смертью ему, тяжело больному, было однажды Божье явление («Божие явленіе»), как бы симметричное детскому явлению Софии–Премудрости и образующее вторую часть единой рамки (см. выше), и он начал петь: «о рекшихъ мне: въ домъ господень вънидемь, възвеселисе духъ мои, и сердце возрадовасе, и облекся он в честные свои ризы и пребыл так весь день тот, веселесе, а на следующий день «въ святыи мнишьскыи образъ облечесе». А когда приблизился час его перенестись в жизнь вечную, он поднял руки свои к Богу и сотворил молитву съ слезами. Но и в молодости он был доступен радости: когда он, 24–летний, был послан цесарем к агарянам, где его могла ожидать смерть, он ответил ему: «радъ иду за веру христіанскую. Что бо ми есть слаждьши на семъ свете, (но) за святую троицу умрети и живу быти?»; во время хазарской миссии, когда предстояло в последний раз обратиться к слушающим, «рече… философъ къ всемъ съ слезами»], и мальчик пустился в дорогу; в пути он встал на колени, сотворил молитву, прося у Бога, который «сотворилъ всячьская словомь, и премудршстію […] создавъ чловека: даждь ми сущую въскраи твоихъ престолъ премудрость, да разумевъ, что есть угодно тебе, спасуся», а в завершение произнес молитву Соломонову.