Скорее, скорее, скорее, тонкой жилкой дергалось в Юлишкином виске. Ну, ну!..
Убейте меня, убейте. Убейте меня, как Рэдду.
И страх отпустил ее сердце.
Ну?!
Тело обмякло.
Если бы генералы не разучились испытывать отвращение, их бы покоробила та жалкая и уродливая картина, которая развернулась перед ними. Двое здоровых мужчин, их подчиненные, представители великой и славной армии, выкручивали руки пожилой, окровавленной женщине. Один из них вдобавок орудовал пистолетом, как молотком.
Седой как лунь господин в черном вяло шевельнул ртом, и несколько болтов и гаек медленно скатилось в медный таз для варенья. Музыкальное суаре безнадежно испорчено. Гауптшарфюрер Хинкельман— тупица и ничтожество, ничего не в состоянии организовать, гнать его надо в три шеи. А старуха имеет благородную осанку. Пожалуй, отличная горничная. Не отправить ли ее в замок в какую-нибудь Тюрингию?
Вот что приблизительно думал и говорил седой как лунь господин.
Хотя с губ его слетали резкие грубые звуки, именно они принесли Юлишке облегчение. Кузнечик и навозный жук разжали клещи. Первым желанием у нее мелькнуло — продолжить начатое. Но прибой ненависти внезапно отхлынул. Грудь опустела, освободилась. Она заплакала, не переставая вглядываться сквозь туманную пелену в теперь уже одинаково багровые мундиры. Не от боли Юлишка плакала и не от ужаса перед неминуемой расплатой. Нет, ей было невыносимо оттого, что она корчилась перед одетыми с иголочки господами, а сама в стыдно порванном платье, замурзанная, облитая едким керосином, униженная, слабая и несчастная, позабытая и господом богом из деревенской молитвы, и Фердинандом, и ксендзом Зубрицким, и Александром Игнатьевичем, и Сусанной Георгиевной, и даже Ядзей Кишинской и, в сущности, ничего не понимающая в той кошмарной жизни, которая роилась вне ее.
То, что она ничего не понимала, ей стало ясно лишь сию минуту; и все это, вместе взятое, переполнило душу горькой, как морская соль, обидой.
— Ты кто? — по-русски спросил кузнечик, зловеще отомкнув челюсть.
Юлишка не ответила.
Она отчетливо вообразила себе серый — без трещин — асфальт и пасть Рэдды, мученически задранную вверх.
«Ах, проклятые! — крикнула про себя Юлишка. — Ах, проклятые!»
Но что невероятнее всего, она увидела вдруг свой собственный затылок, свою спину в дверях балкона и содрогнулась. Юлишка Паревская сейчас прыгнет вниз. На асфальт. Ее надо удержать!
Муромец, удержи ее!
Юлишка утомленно закрыла глаза.
Курносый и синеокий Муромец, в белой косоворотке на зеленых пуговках, лежал, разбросав руки, в Голосеевском лесу, под кустом, как на пикнике до войны.
Так и стояла она напротив багровых мундиров слепая.
— Тобой интересуется важный генерал! — продолжал приставать к ней кузнечик, двигая механически, как кукла, скругленным, чуть выступающим вперед подбородком.
Углы рта у него были брезгливо и зло загнуты книзу.
Юлишка молчала.
Тогда седой в черном — он придвинулся, и сквозь багровость проступила чернота — сплюнул рассыпчатую кучу болтов и гаек в медный таз для варенья. Кузнечик встрепенулся и как-то не к месту беспомощно лягнул сапогом, поскользнувшись на лужице прованского масла.
— Желаешь ли ты еще разбить? — спросил он.
У порога валялась уцелевшая рюмка.
Юлишка стиснула зубы. Издеваются! Вязкая тоска по Рэдде, по уехавшей в Семипалатинск семье залепила горло.
— Ты служанка? Ты хранила добро? Ты боишься, что мы украдем твои вещи? — скучные и уже однажды заданные вопросы сыпались горохом, как из лопнувшего стручка. — Маттиас, принеси чемодан! Говори, говори, говори!
Юлишка пожала плечами. Не верь им, милая, не верь никому, никогда не верь, тонкой жилкой дергалось у нее в виске.
Откуда взялась эта неожиданная мысль — о вере? То, что она вообразила — и Рэдду, и свою собственную спину, и близких, — растворилось в ее сознании, как серая дымка на горизонте в набирающем желтоватую голубизну прибалтийском небе, когда по утрам она спешила с корзинкой провизии на берег, где отец снаряжал баркас.
— Отвечай, отвечай, отвечай! — подступая и тормоша ее за плечо, затарахтел кузнечик, явно заглаживая вину перед начальством.
Он был, конечно, растерян и не знал, что предпринять дальше.
Серебряно-черный генерал шагнул в кухню. Под сапогами, будто не мертвые, пискнули осколки. А раньше своей фарфоровой прозрачностью блюдца напоминали детские ладошки. Он согнул локоть, наставил его на Юлишку, как в разведшколах учат наставлять нож на людей, и легко подбил ее подбородок кверху. Секунду-другую он, чуть кося, сверлил взглядом разбухшую, онемевшую переносицу. У него были выпуклые, тронутые желчью белки, опутанные сетью прожилок, — как куриные яйца в красной авоське, — и зрачки с размытыми от старости очертаниями, но не острые, колючие, а как бы полые, бессодержательные.