Я предложил купить продуктов и для неё, благо рюкзак был большой — армейский, «абалаковский». Но оказалось, что ей ничего не нужно, — просто хотела облегчить душу, высказать наболевшее.
За деревней была ложбинка, в которой сельчанам выделили полоски земли для личных огородов. Воду для поливки приходилось носить в вёдрах либо из реки, либо из колодца — тоже не близко. Я спросил старика, у которого мы снимали избушку-пристройку:
— Савелий Иванович, почему бы вам не сложиться и не купить насос — один на всех? Вот Фёдоровы в одиночку купили, и теперь у них и сад, и огород всегда политы без хлопот.
— Эх, Маркович, как ты не понимаешь! «Один на всех». Вот я услышу, что насос заработал, и буду думать: «Это, наверно, опять Ганька включила без очереди. А нам всем платить за электричество». Ведь изведусь от злости и подозрений.
Ту же тему затронул и философ Александр Зиновьев, человек подчёркнуто русский, в интервью, данном им профессору Джону Глэду в 1988 году: «Евреям свойственна гораздо большая солидарность, чем русским. Русские — не солидарный народ… русские не поддерживают друг друга. Меня и в Советском Союзе, и здесь на Западе в гораздо большей степени поддерживали евреи, чем русские».
Компания у нас была довольно смешанной по пятому пункту, примерно половина — русские или полукровки. Но сельчане всех нас отнесли к евреям, видимо, по пяти главным признакам: не напиваются, не матюгаются, не бьют жён и детей, чисто говорят по-русски, а главное — устроились так, что могут всё лето не работать. (Наше стучание на машинках они, конечно, за работу не считали.) Но враждебности в этом не было — просто такой жизненный факт. Тем более что деревня была издавна староверская, здесь умели сочувствовать гонимым. Пятидесятилетняя Ирина Андреевна говорила мне не без гордости:
— А правда ведь, Маркович, что
Я понимал, чтó она имела в виду, и соглашался.
Единственный из нас, кто не укладывался в представления деревни о еврейской нации, был Яша Гордин. По избытку сил, по доброте и сердечной отзывчивости, он всё лето тратил свою энергию на полезные дела, безвозмездно помогая сельчанам: окучивал картошку, латал крышу, рыл колодец, пилил дрова, вскапывал и поливал огород, чинил ограду, а умирал кто — помогал и могилу выкопать. Деревня его боготворила. И вот однажды, во время совместного с сельчанами застолья, жена Тата проговорилась, что она-то как раз русская, а муж вот у неё случился евреем.
Мёртвая тишина установилась за столом.
— Нет! — грохнул кулаком по столу тракторист Витя. — Не может того быть.
— Правда, правда.
— Аркадьевич — еврей? Такой человек?! — Витя обвёл всех налившимися пьяной слезой глазами, понял, что его не разыгрывают, и с непередаваемой горечью человека, у которого отнимают веру всей жизни, произнёс: — Не говорите этого больше… Не расстраивайте меня…
Говор у сельчан характерно псковский. В нём нет местоимений «что», «чем», «чего» — только «кто», «кем», «кого». «Пойду морковки куплять, а то суп не из кого варить». «Михайловна (это к Марине), ты кого это — книжку читаешь? Ну, читай, читай — кого тебе ещё делать». Зато слова произносятся целиком, буква за буквой. Встречаем на улице старого Феоктиста, я роняю по-городскому скомканное «здрасть». «Здравствуйте, добрые люди» отвечает чисто и ясно Феоктист.
Если заходит разговор о политике, обе стороны осторожничают, выбирают слова и предметы для обсуждения.
— По радио передавали, — роняет Савелий Иванович, — в Финляндии — сплошь дожди. Всё сено у фермеров сгнило.
Я вижу: ему приятно услышать, что где-то крестьяне бедствуют хуже, чем он. И не пытаюсь ему объяснить, что дожди или нет, а маленькая страна исправно снабжает пятимиллионный Ленинград финскими яйцами и сливочным маслом.
Приезжаем летом 1972 года — Савелий Иванович встречает нас взволнованный.
— Маркович, мы так тебя ждали! Ты должен нам объяснить. А то мы уже ничего не понимаем. Пойдём, я уже и баню истопил для разговора.
Наши политические дебаты, как правило, протекают в полумраке парной.
— Что случилось, Савелий Иванович? О чём тревога?
— Да этот вот… Приехал и разглагольствует… А ему даже цветы подносят и оркестры играют…
— Да кто приехал-то?
— «Кто, кто…» Никсон ихний — кто же ещё…
Было начало детанта, и простые советские граждане не поспевали за быстрыми извивами высокой политики. Особенно трудно было понять происходящее староверам, для которых имя американского президента было так созвучно имени их самого страшного врага, инициатора церковных реформ XVII века — патриарха Никона.
— И чего он такого сказал?
— А того… Тут, понимаешь, они зверствуют во Вьетнаме, у себя в Америке негров линчуют, Анджелу Дэвис мучают. А президент ихний приехал — и нате ему, оркестры и улыбки, и флажками машут… Не понимаем мы этого… Ты уж объясни нам тёмным…
Он в сердцах выплёскивает ковш воды на горячую каменку, исчезает в облаке шипящего пара.