Они дошли до дома. Войдя в прихожую, Овчаров заметил, что она — чистая, выбеленная, в порядке. Она не была увешана лакейским платьем и тряпками; в ней не торчали ведра, метелки, сапожные колодки и всякая такая дрянь, которая составляет принадлежность девяти десятых деревенских entrées[33]. На Овчарова приятно подействовала эта чистота. Из этого он безошибочно заключил, что и остальной дом, и все хозяйство Настасьи Ивановны содержатся в таком же порядке. Овчаров без страха и брезгливости положил пальто на лавку и учтиво отклонил горничную девчонку, черномазую, но от природы, бросившуюся снимать с него калоши. Девчонка была в полинялом ситце, но не босая. Это опять приятно подействовало на Овчарова.
— Домишко-то наш все тот же, если припомните, Эраст Сергеич, — говорила Настасья Ивановна, вводя его в залу и оттуда в гостиную. — Только больно просторно стало, — прибавила она, вздохнув, — все-то вымерло: батюшка, матушка, муж покойный. Иной день бродишь-бродишь по дому с Оленькой — не найдешь друг друга. А вот и моя Оленька.
Навстречу Овчарову с дивана привстала девушка и раскланялась. Высокая, тоненькая, в широкой пестрой юбке и русской рубашке, отделанной кумачом, и прехорошенькая; так показалось Овчарову на расстоянии десяти шагов: когда он подошел ближе, девушка показалась ему хуже. Она была свежа как яблоко, но похожа на мать, и выражение ее лица было самое обыкновенное. Это лицо и наряд, смесь чисто деревенского, простого с модно губернским, не поправились Овчарову. От девушки он поднял глаза на комнату. В ней тоже была смесь старины и нового. Старое было некрасиво, новое было безобразно. К прежней мебели, кожаной, твердой, как камень, и с тоненькими ручками и ножками какого-то желтого дерева, Настасья Ивановна прибавила купленные по случаю два мягких ситцевых кресла с одним розаном во всю спинку и до того горбатых, что на них нельзя было сесть. Над диваном висели портреты знаменитых особ, литографированные и раскрашенные, с черным фоном и сусальным золотом вместо краски на эполетах и аксельбантах. В год коронации губернские торговцы навезли множество таких портретов из Москвы, как моду, и Настасья Ивановна приобрела для Оленьки. На противоположных стенах висели фотографические портреты ее и Оленьки. Злодей заезжий фотограф взял цену страшную, снял слабо, нечисто, непохоже, подправил, как рука взяла, и еще за что-то разбранил Настасью Ивановну. Впрочем, виновата была немножко и сама Настасья Ивановна. Фотографический процесс совершался над нею в первый раз, и она, боясь моргнуть, до того выкатила глаза, что выразила столбняк. Под портретом матери на столике стояли восковые цветы, ужасно яркие, с зеленью vert-de-gris[34] в маленькой пестрой вазе.
«Боже мой! Потишомания[35] в мелкопоместном салоне!» — подумал Овчаров, взглянув на эту вазу и садясь около столика.
Оленька села напротив, и по ее лицу нельзя было сказать, чтобы гость ей нравился. Настасья Ивановна села и тоже не знала, с чего возобновить разговор.
— Кажется, из помещиков вы здесь одни живете? — спросил Овчаров.
— Одна, Эраст Сергеич. Да что нынче наше помещичье житье? С толку как-то сбились, право. Я вот никак умом-разумом не прикину, как что делать. Видно, уж так и век доживать придется. Да и то сказать: какие мы помещики? Туда же, на безголовье!
Настасья Ивановна рассмеялась.
— Разве вы — не помещица, Настасья Ивановна? — сказал Овчаров, улыбаясь.
— И то нет, Эраст Сергеич. Так себе — человек простой; рада, что вот вас у себя имею. Ведь я вижу в городе, как люди живут, и здесь, кто богатые, у кого бываю. Не то, что я. Вы не нашего воспитания и к тому же и не помните моего батюшку с матушкой, Эраст Сергеич, — так они были совсем другие люди, чем я. Те же имели пятьдесят душ, а были гораздо почтеннее. А мой Николай Демьяныч? Уж на что, я думаю, вы человека добрее не встречали — а все был почтеннее меня. У меня никакого уменья нет, право. Лишь бы сберечь для Оленьки…
Она не заметила, что Оленька слегка покраснела и отвернулась. Зато Овчаров это заметил, и, чтобы помещица в каком-то нашедшем на нее избытке чувства не выдала против воли своих домашних делишек, он круто повернул разговор.
— Чей это дом заколоченный? Я проходил мимо.
— А Топорищевых — не помните? Беспокойные такие были. И, господи, что мы от них натерпелись страху! Раза три от них горела деревня. Старуха в уме была тронута, а муж — пьяница. Как, бывало, примутся между собой, так Терешка их и бежит за моим Николаем Демьянычем, разними он их, Христа ради. Но где же было сладить моему Николаю Демьянычу? Увещевает, бывало, усовещивает, плюнет и уйдет. Именье разорили в край, а все — счастье! — богатые родственники у них в Казани раза два выручали от аукциона. И сын вышел такой же негодный. Был записан в гражданскую палату, а все здесь шатался. Настоящий разбойник. И что он у меня, Эраст Сергеич, с позволения сказать, свиней перестрелял, так вы не поверите!
Настасья Ивановна понизила голос, а Оленька опять покраснела.