Взглянув на лопату в руках супруга и трагически вздохнув, дочь члена-корреспондента просила его принести штыковую лопату, копать которой легче (она прекрасно понимала, что эту, совковую, ее Иван Савельевич — только так она его теперь называла и на работе и дома — взял потому, что та больше штыковой, а он, Иван Савельевич, — настоящий мужчина, силач и герой, который не ищет легких путей). Однако Иван Савельевич, победоносно улыбнувшись, набрасывался на грядку с этой, совковой, и вонзал ее в сырую землю по самый черенок. Потом, красный от напряжения, пытался отвалить тяжелый ком в сторону, но черенок лопаты с треском отламывался, и довольный собой Иван Савельевич, мол, смотри, жена, какой я неловкий, но это все от моей нечеловеческой силы, шел осматривать сломанный черенок на ступеньку крыльца, где еще пускала в небо парок его чашка с чаем. Тогда Лена сама приносила из сарая штыковую лопату и до обеда выкапывала картофель, полагая, что так даже лучше, потому что никакая картошка не стоит душевного равновесия ее Ивана Савельевича.
Кстати, и дрова она рубила сама, хотя муж каждый раз порывался вырвать из ее рук топор, чтобы показать ей «как это делается». Ласково глянув Ивану Савельевичу в глаза, дочь члена-корреспондента говорила ему, что очень любит рубить дрова, что пряниками ее не корми, дай только порубить всласть. Она почему-то была уверена в том, что доверь такое важное дело Ивану Савельевичу, и он непременно отрубит себе ногу или руку. Это ей даже снилось, особенно когда за окном всю ночь выл ветер. «Ничего-ничего, — говорила себе дочь члена-корреспондента, — потихоньку можно и самой дров на зиму наколоть, надо только приноровиться…»
И все же Ивану Савельевичу приходилось выходить порой в город из дома. Ничего не поделаешь — дела!
Оказавшись на улице, Иван Савельевич тут же припускал от нее (от жизни). Бежал, путаясь в полах тяжелого драпового пальто, тяжело гремя подметками по асфальту, а она, улюлюкая, хватала его то за хлястик, то за шиворот, чтобы посмеяться над ним и даже сделать ему больно. Эта, городская, жизнь глумилась над Иваном Савельевичем, по-видимому, найдя в нем крайнего — самого нелепого, самого безответного, самого беззащитного. Везде, в гастрономе, в универмаге, в сберкассе, в аптеке, в уличном туалете, в кинотеатре, в зале ожидания и даже в Божьем храме с ним случалось неприятное, невероятное. Из любой ситуации он непременно выходил потерпевшим и виноватым одновременно, и, куда бы ни шел, обязательно попадал в историю.
Вот, например: зима, мороз и предновогоднее перевозбуждение в массах. Иван Савельевич, спешащий в родной институт, влезает на ступеньку троллейбуса; пыхтит, отдувается, такой румяный, сановитый, в ондатровом треухе, в обшитом кирзой меховом пальто, с огромным портфелем, полным дерзких предположений и хитроумных соображений. Но двери никак не могут закрыться, поскольку в дверях застрял такой большой ученый, а мрачная толпа в троллейбусе, хоть и состоит сплошь из маленьких людей, спешащих кто на ветхозаветный завод, кто в занюханную контору, велика и не пробиваема.