Дальше последовал рассказ о том, как одним утром деликатный ученик решился задать своему учителю вопрос по специальности, но тот впервые на него не ответил, и ученику стало ясно, что учитель умер.
—Тихо отошел, — улыбнулся Хмурое Утро. — Я, как полагается, доложил начальству. И уже на следующий день с материка прилетели на вертолете специальные люди. Наверняка вы встречали таких: у них почему-то оловянные глаза, и смотрят они на вас так, будто им и без ваших объяснений все уже известно. Сначала, для порядку, эти люди набросились на меня как на врага народа: что, мол, это у тебя под навесом болтается? Бык, говорю, олень северный, его милостью и живем тут, чтобы не пропасть. А знаешь ли ты, говорят, что твой северный олень — подсудное дело? Кто позволил вам вести здесь отстрел рогатых животных? И так далее в том же роде. Я таких людей повидал: для таких важно, чтобы ты их слушал да помалкивал, во всем с ними соглашаясь, а не то спустят на тебя всех полканов. Я с их обвинениями согласился и предложил всем — а их двое прибыло плюс сопровождающий их Черкес — отобедать. Навернули они целую сковороду моих котлет, будто те не из запретной оленины были. Я им бутылку спирта еще на стол поставил, помянуть предложил Василь Васильевича, который тут же лежал под рогожкой. А они мне: мы тут на работе, а не в санатории! Спасибо Черкесу: налил себе в кружку, ну и они вслед за ним. Выпили мою бутылку, потом еще две своих… Рогожку с покойника скинули, раздели его, осмотрели на предмет пулевых отверстий и колотых ран, покрутили его так и сяк и решили, что ничьей злой воли не просматривается, то есть я, значит, ни при чем. Это я после обеда стал ни при чем, а до обеда был подозреваемым и даже хуже. Решили все списать на сердечную недостаточность. Упаковали Василь Васильевича, чтобы везти его на материк. Я им говорю, господа-товарищи, если дело вам ясное, то оформите все и оставьте его тут, потому что тут его настоящая родина, а мы, его товарищи, похороним его с почестями и камень заметный сверху поставим — отовсюду виден будет. Ведь как человек этот простор, эту нетронутую природу любил! Для него же лучшей наградой будет, если его захоронить тут, на свободе, к которой он всю жизнь стремился, а не жечь там, у вас, где для него ни свободы не было, ни счастья, где его прах сунут в гнилую кладбищенскую землю, и никому до него не будет дела…
Хорошо тогда выпили государственные люди: поскольку лишь пальцем мне погрозили за такое революционное предложение. Пьяные-то они больше на людей похожи стали. Велели мне только отрезать им по куску оленины (для экспертизы!) и увезли Василь Васильевича. Черкес меня с собой звал, в помощь своему повару, так, мол, спокойней всем будет, и потом очень уж хороши твои котлеты. Но я отказался: тут еще ничего не прибрано и не собрано. Да и оленя надо бы доесть. Грех не доесть оленя! Черкес попросил каждый вечер выходить с ним на связь и пообещал в конце сезона за мной Виктора на вездеходе послать…
Уже лежа в своем спальнике, в задушевной беседе с хозяином — этот работяга показался Щербину тем самым случайным попутчиком, с которым легко поделиться сокровенным, прежде чем их пути навсегда разойдутся, — Щербин рассказал об обстоятельствах своего появления на острове, о нынешнем своем подневольном, чуть ли не рабском положении в институте и о, казалось бы, своей полной зависимости от всех и всего здесь, на острове (ведь не обеспечивают его работы ни вездеходом, ни трактором, ни снаряжением; даже карабин ему не выдали), неожиданно обернувшейся для него полной независимостью от всего и всех.
При этом он ненароком обронил, что человеку для свободы, видимо, ничего и не надо, что истинно свободен тот, кто может перенести и нищету, и лишения, и одиночество, не считая, что все это — нечто противное человеческой природе. А кто не может долго оставаться наедине с собой, никогда по-настоящему не будет свободен, потому что неблагонадежен для свободы, поскольку свобода ему как раз и не нужна…
Хмурое Утро поначалу слушал Щербина с ласковой отеческой улыбкой: мол, говори, младенец, что угодно, но когда разговор зашел о свободе, переменился в лице, разволновался.
Да, только на острове (а был он уже здесь не первый сезон и всегда попадал на самый дальний выброс), среди безмолвной пустыни, он, северный бичара, и ощущал себя свободным. Даже в Поселке, где всю долгую зиму бросал уголек в топку в какой-то кочегарке и неделями не видел ни одной живой души, такой свободы у него не было.
О том, что Хмурое Утро провел часть жизни у Полярного круга под присмотром государства, Щербину можно было и не рассказывать. Хмурое Утро был неспешен в словах и движениях, свои оценки редко озвучивал, больше молчал и слушал, если же говорил, то не нажимая на собеседника, не пытаясь что-то тому доказать.