—Знаете, почему здесь любому, вот и вам тоже, так легко дышится? — Хмурое Утро был взволнован: ведь гость говорил, кажется, о том, о чем он сам все время думал. — Потому что на этой земле никого никогда не предавали, не оговаривали и не убивали. Даже ради светлого будущего для всех остальных. Слава Богу, не добрался сюда человек со своими институтами и законами. Вот и нет здесь ни подлости, ни злобы. Только здесь душа и свободна, и человек без страха может быть самим собой. Это я, пообщавшись с Воронцовым, еще давным-давно понял. Олег Васильевич ведь здесь, на острове, работал один сезон, нашего Василь Васильевича консультировал. Вы ведь знали Олега Васильевича?
—Знавал, — откликнулся Щербин, еще в юные годы встречавший в институте этого ядовитого старика. — Большой ученый был…
—Ученый? Да при чем здесь это! Ученый, общественный деятель, организатор науки… Просто человек был, как никто другой, свободный! И все потому, что без малого двадцать лет был несвободен. Обычная история: коллеги да собственные ученики оклеветали. Разумеется, не по своей воле, а как водится, под давлением обстоятельств и рекомендаций карательных органов, — он усмехнулся, — сунули человека за пазуху Колыме. Сдали не за совесть, а за страх, проявили лояльность режиму, чтоб самим уцелеть. Вы заметили? У нас всегда так: лучшие либо сами скоропостижно уходят, либо в этом им современники помогают. Никакая эпоха не терпит личность. Ну, одну-две фигуры на поколение ей еще можно переварить, но не более, потому что ей во все времена по душе только толпы — благодушных ли, озлобленных ли — это все равно. У толпы свои законы и понятия. Но самое главное: толпа всегда против личности как таковой, хотя сама, на первый, арифметический взгляд, — сумма этих самых личностей. Но это только на первый взгляд. Потому что в толпе все личности уже равны нулю, толпа любого обнуляет, любого множит на ноль…
23
Уже будучи глубоким стариком, Воронцов не любил заседаний ученого совета, не почитал его членов и всей душой был предан лишь безграничным заполярным просторам да скудной жизни отшельника. Даже в свой отпуск в последние годы улетал с женой в те места, где сначала сидел, а потом, расконвоированным, искал для державы уголь да металлы.
По институтскому коридору он без надобности не ходил (поговаривали — людей не любит), разве что с эмалированным заварочным чайником — в туалет, выплеснуть в унитаз спитой чай, чтобы у себя в комнатенке заварить новую пачку. Сидел, писал отчеты, отзывы, экспертные заключения, строил карты, слушал младенческий лепет молодых специалистов да сетования на начальство стариков. Если была необходимость идти в зал заседаний или в столовую — шел, рассеянно глядя вперед или себе под ноги, изредка отвечая на чье-то приветствие коротким кивком головы. Мимо некоторых коллег проходил так, словно тех не существовало в природе (возможно, это был кто-то из учеников, некогда упекших дорогого учителя на Колыму), пусть даже при встрече все они театрально раскидывали руки для объятий и сладко улыбались. На заседаниях ученого совета садился с краю и немного вполоборота к членам ученого совета — не ко всем, конечно, к некоторым. Лишь бы эти некоторые не попадали в его поле зрения. Когда же эти некоторые выступали — солидно, размеренно, по делу, с мягким барским юмором, — Олег Васильевич всегда испытывал и неловкость, и раздражение, и легкую брезгливость, и даже стыд, словно кто-то при нем тащил у кого-то из кармана часы на цепочке, а он делал вид, что не видит этого. Нет-нет, произносимые этими людьми слова были вовсе не вредны для дела. Напротив, с точки зрения науки это были необходимые слова, прекрасные слова, предполагавшие какой-то новый этап исследований, открывавшие какие-то новые горизонты познания. Но все это не имело никакого значения для Олега Васильевича, поскольку произносивший их человек, пусть даже и не укравший их у кого-то, не имел на них морального права, не должен был к ним прикасаться, потому что непременно испачкал бы их, заразил чем-то постыдным одним своим прикосновением. Так в глубине души считал Воронцов.
Но ведь давно прошла, миновала людоедская эпоха пожирания одних другими, ради лучшей жизни на земле. И теперь всякий иуда искариот получал возможность вновь стать благословенным апостолом и добропорядочным членом ученого совета. Ведь прежний-то, некогда оговоривший, ошельмовавший, предавший и совсем немного, совсем чуть-чуть присвоивший себе из наследия преданного и ошельмованного, умер вместе с той эпохой, в которой, конечно же, надо было и оговаривать, и шельмовать, и предавать, чтобы самому остаться не оговоренным, не ошельмованным и не преданным.