Можно предположить, что к 40-м годам Набокова уже не устраивала стилистика притчи и аллегории — линия, сильно представленная в его русских вещах: «Машенька», «Приглашение на казнь», «Защита Лужина» — и ослабленная в романах, написанных на более конкретном языке.
Основная тема решается в «Волшебнике» как раз по законам притчи. Оттого не затуманенная реалиями тема преступления и наказания в сочинении 39-го года явлена особенно отчетливо и даже лапидарно: согрешил — будешь наказан.
Повесть заканчивается гибелью героя, осужденного судьбой за преступное намерение — заметим, даже не проступок. Гумберт Гумберт страдает, но хотя бы знает за что, — он наслаждается Лолитой. Герой «Волшебника» погибает при первой же попытке приблизиться к наслаждению, когда начинает колдовать над спящей девочкой в гостиничном номере.
Он почувствовал пламя ее ладной ляжки, почувствовал, что больше сдерживаться не может, что все — все равно — и по мере того, как между его шерстью и ее бедром закипала сладость, ах, как отрадно раскрепощалась жизнь, упрощаясь до рая, — я еще успел подумать: нет, прошу вас, не убирайте, он увидел, что, совершенно проснувшись, она диким взглядом смотрит на его вздыбленную наготу.
И дальше — страница бешеного, скачущего совершенно по-киношному, текста, с воплем девочки, несущимся невесть куда героем, с мельканием лиц и улиц, рельсов, фар, колес, — текста рваного, невнятного, виртуозно передающего оглушенность, ослепленность, крах Волшебника, текста, внезапно, как стоп-кадр в кино, остановленного смертью.
И снова — эротическое описание отмечено напряженной осторожностью, цирковым балансированием на «нерусской» грани, которую в сходной ситуации Набокову уже доводилось переходить в прото-прото-Лолите — стихотворении 30-го года «Лилит» о «девочке нагой»:
Тут сказано и названо куда больше, но финал — тот же: немедленное наказание. Хотя, в отличие от похотливого персонажа «Лилит», герой «Волшебника» в своем чувстве — чист, уже по степени этого мощного чувства. По сути его непрерывное возбуждение — не что иное, как молитвенный экстаз. «Содеянное из любви не морально, а религиозно» (Ницше).
Так следует назвать чувство Волшебника — это любовь, конечно. Любовь, как ни принято подбирать другие слова к наименованию плотского влечения сорокалетнего мужчины к двенадцатилетней девочке. Но, произнося это слово, мы переводим повесть в иной ряд, ставя вместе с великими книгами о любви, наказанной смертью: в тот, где размещаются «Ромео и Джульетта» и «Анна Каренина». И тогда возникает новая эмоция: за любовь убивать нельзя, если она настоящая любовь. Похоже, «Волшебник» — про это, в отличие от «Лолиты». Уже интересно. А ведь еще — набоковский ритм, набоковская вязь, набоковское изящество.
При считывании прото-Лолиты со знаменитым романом возникает странное ощущение временного сдвига: словно что-то напутано в датах. По всему, «Волшебник» должен быть написан после «Лолиты»: его автор более, что ли, зрелый, умудренный, усталый, не впрямую, но несомненно морализирующий. Тем и любопытна художническая судьба Набокова, что он менялся не столько хронологически, сколько культурологически. Его погружение в иную культуру было перемещением в новой, непривычной плоскости: в одних аспектах, перейдя на английский, он резко ушел вперед, в других — как бы отставал, а скорее всего, просто сместился в сторону.
Так или иначе, обнаруженная повесть Владимира Набокова — несмотря на экзотическую для русской литературы тему (из предшественниц вырисовывается лишь смутная ставрогинская девочка) — вещь русская: по взрывному, как в толстовском «Хозяине и работнике», нравственному пафосу, по скрытой нравоучительности, по явному любованию грешником и безжалостной расправе с ним. И это заставляет по-иному взглянуть на «Лолиту» — вроде бы несомненное порождение западного, американского опыта. «Волшебник» запутывает набоковскую линию в нашей словесности, и без того причудливую и диковинную. Замечательно, что схемы снова разрушаются.
Сегодняшний Данте