Мимоходом говорится в книге и о знаменитом «Анчаре», причем авторы ограничиваются лишь очевидной констатацией: изображенное в нем «древо яда» – это символ мирового зла [7. С. 91]. Между тем, еще в 1930-е гг. акад. В. В. Виноградов указал на полемический смысл «Анчара», направленного против «Старой были» Катенина (1828). Напомним, что в этой балладе Пушкин представлен в облике сладкоголосого певца-грека, который безудержно и самозабвенно восхваляет неувядающее, вечнозеленое древо, символизирующее «милосердие царево». «И вот Пушкин катенинскому древу жизни противопоставляет древо смерти, анчар, все атрибуты и свойства которого диаметрально противоположны катенинскому “неувядающему древу”» [8. С. 425] (см. также [9. С. 143–148]).
Напротив, в поэме «Анджело» (1833) авторов интересует политическая мысль поэта: проблемы личности и общества, свободы, законности и милосердия. Однако и здесь они умалчивают о том, что основная сюжетная ситуация произведения неизбежно вызывала аналогию с нравами царского двора: развратный правитель, лицемерно провозгласивший себя блюстителем нравственности, не мог не ассоциироваться с Николаем – неутомимым соблазнителем придворных дам, хорошеньких фрейлин, обладателем (по ядовитому замечанию Пушкина) целого «гарема из театральных воспитанниц» [6. Т. 10. С. 449] и одновременно строгим хранителем и защитником семейных устоев (см. [10. С. 152; 11. С. 199–200]).
Может быть, всё это мелочи, не заслуживающие серьезного внимания? Но вспомним, сколь важны были для автора «Бориса Годунова» «уши», торчащие из-под колпака юродивого [6. Т. 10. С. 146]. Похоже, что Сурат и Бочарова «уши» не интересуют вовсе: не только в «Борисе Годунове», не только в «Анджело» или в «Анчаре», но и там, где не заметить их решительно невозможно. Мы имеем в виду характеристику Дневника 1833–1835 годов – важнейшего свидетельства политических настроений и взглядов зрелого Пушкина – как документа, фиксирующего лишь внешние события жизни поэта [7. С. 164].
Неужели? Ведь авторы сами не раз цитируют извлеченные из Дневника записи и замечания политического характера: о разговоре поэта с великим князем Михаилом, где Романовы названы революционерами и уравнителями, об истинных причинах своего «пожалования» в камер-юнкеры («…Двору хотелось, чтобы Наталья Николаевна танцевала в Аничкове»), о безнравственности правительства, практикующего перлюстрацию семейной переписки, наконец, об императоре, больше похожем на прапорщика, чем на Петра I.
А ведь это еще далеко не всё. Чего стоят хотя бы саркастические суждения о намерении царя ввести мундиры для фрейлин, о назначении генерала Сухозанета, известного своими гомосексуальными наклонностями, начальником всех кадетских корпусов [6. Т. 8. Т. 23], об огромных суммах, пожалованных Кочубею и Нессельроде на прокормление голодающих крестьян, до которых они, разумеется, не дойдут [6. Т. 8. С. 26], или же настойчивые упоминания о скандале в семействе флигель-адъютанта Безобразова, не без оснований ревновавшего свою жену к Николаю I [6. Т. 8. С. 27, 28 и др.].
Словом, непримиримо-оппозиционный, вызывающе-издевательский характер Дневника «русского Данжо» вполне очевиден. Но говорить об этом считается ныне дурным тоном. Аналогичным образом обстоит дело и в сфере изучения биографии Пушкина, особенно – истории его последней дуэли. Интерес к ней вновь обострился в связи с публикацией писем Дантеса к Геккерну [12], причем внимание исследователей главным образом сосредоточено на вопросах нравственно-психологического свойства: каковы личные качества Дантеса, насколько искренним и серьезным было его чувство к Натали (а Натали к нему), как и почему изменились с течением времени их отношения и т. п. (см., например, [12. С. 14–15; 13; 14]). На этом фоне оказались в тени факты совсем иного рода – свидетельства несомненного сотрудничества Дантеса с властями и тайной полицией. Ни публикаторы и комментаторы писем, ни их истолкователи (за исключением, кажется, одного А. Н. Зинухова [15. С. 175]) не придали им значения. А ведь факты эти красноречивы!