Другим большевиком, знакомым с рационализацией труда не понаслышке, был Платон Михайлович Керженцев, проработавший несколько лет на английских и американских заводах. После он руководил РОСТА и служил заместителем редактора «Известий»[642]
. Однажды Керженцев со своим спутником-американцем присутствовал на митинге, который никак не мог начаться из‐за отсутствия оратора. Три с половиной тысячи рабочих прождали два часа. Американец быстро подсчитал, что в результате было потеряно 7000 рабочих часов. Керженцев ужаснулся и основал в июле 1923 года Лигу «Время-НОТ»; в ее правление вошли Гастев и Мейерхольд[643].И Гастев, и Керженцев были активными деятелями Пролеткульта — организации, задуманной в партийных школах на Капри и в Болонье. Именно там в 1909–1911 годах был поставлен вопрос об отношениях культуры, революции и социализма[644]
. Гастев был еще и поэтом, автором сборников «Поэзия рабочего удара» и «Пачка ордеров». Его рубленые строфы скандировали со сцены синеблузники; он и сам принимал участие в пролеткультовских инсценировках своей поэзии. По рукам ходили не только стихи Гастева, но и пародия на них безымянного автора:В августе 1920 года Гастев создал то, что называл своим последним художественным произведением, «научной конструкцией и высшей художественной легендой» — Центральный институт труда (ЦИТ). Его цель — помочь в создании «элементарной культуры привычек, без которых невозможно делать прочную, новую жизнь». Новая культура — это быстрота и точность движений, «ловкое владение телом», «способность неотступно биться». Она формируется производством, фабрикой, которую Гастев представлял «гигантской лабораторий», в которой машина организует действия рабочего, воспитывает его самодисциплину и интеллект. Рабочий машинного производства — не просто исполнитель, но и управленец, «директор предприятия, которое известно под именем станка (машины — орудия)». «История, — писал Гастев, — настоятельно требует… смелого проектирования человеческой личности, психологии в зависимости от такого исторического фактора, как машинизм»[646]
.Мысль о том, что машинное производство рождает новый тип человека, лежала в основе так называемого производственного искусства. Искусство будущего, считали производственники, — «не гурманство, а сам преображенный труд». Производство должно революционизировать искусство, а искусство — улучшать производство. Весной 1919 года на диспуте «Художник и машина» говорилось, что качественная, хорошо сконструированная и лучше всего выполняющая свое назначение вещь и есть совершеннейшее произведение искусства. Задача художника — помочь инженеру, конструктору и рабочему в создании таких вещей[647]
. Выражаясь на современном языке, производственное искусство было искусством дизайна.Цель соединить искусство с производством была поставлена и в театре. Режиссер должен превратиться в «художника-машиниста», актер — в «механизированное тело», а сам театр — стать «предприятием индустриального типа», основанном на «строгой нормировке, экономии сил и максимальной количественной и качественной производительности». В театральных школах собирались преподавать «электротехнику, механику, математику, ритмику»[648]
. Тем не менее в отношениях искусства и производства нужен паритет: не только театр может основываться на принципах НОТ, но и НОТ — позаимствовать нечто у театра и танца. В Театральном техникуме планировали семинар по «художественному оформлению трудовых процессов» — чтобы сделать их ритмичными, легкими и приятными[649]. Фореггер определял «работу НОТ» как «установление танцевального инстинкта в производстве». Слияние искусства с производством казалось не за горами. «Музы стали производственницами и разошлись по профсоюзам, — писал Фореггер, — место их встречи не Олимп, а ВЦСПС, и созывает их не Аполлон, а Томский»[650].