Санька только головой покачал. Нет, его не мучила совесть. Типа: как можно натравливать дауров на своих? Уже давно, верные и преданные дауры стали для него более своими, чем вот эти каратели, что пришли выжигать на Амуре своеволие. И не только для него. Вон, для Митьки тоже. И для многих иных. Он бы с радостью сейчас выставил тысячу дауров, чтобы Пашков семь раз подумал, прежде чем, решился лезть нахрапом. Но сейчас этой тысячи нет. А пока она подойдет, здесь уже либо рубилово вовсю будет, либо…
— Надо бы пойти, — неуверенно предложил Старик. — Поговорить…
— Обождем.
«С чем идти-то? — спросил он сам себя. — Эх, Санечка-Санёк, не тем ты эти пять лет занимался. Надо было внедрять технологии: бумагоделание, печатный станок. Сейчас бы засыпал их лагерь листовками! Мол, товарищи казаки! Бейте жирных господ и приходите к нам! В Темноводье — никаких бояр, никаких оброков! От каждого по способностям — каждому по труду! Социализм с человеческим лицом!».
От ледяного ветра морда лица раскраснелась. Или это от волнения?
«Нда… Дурным ты был, Ходолом и остался. На любом языке. Мечтатель… Думаешь, сюда пришли угнетенные с развитым классовым сознанием? Люди труда? Щас! Сюда пришли волки, которым пообещали богатую добычу. Темноводный — хлебный. Темноводный — пушной. Темноводный — золотой. Утрутся они твоими листовками, всё равно читать не умеют».
— Идут, — сказал кто-то на стене. Не крикнул тревожно, а именно сказал слегка удивленно.
Посольство. Человек с двадцать. Встали недалеко от ворот. Ждут. Санька, когда вышел с ватажниками, опознал долговязого Бориску. Но речь завёл не он. Вперед вышел… крохотный (особенно, на фоне пятидесятника) чернец Евтихий.
— Отче! — искренне изумился Дурной и повернулся к Бориске Ондрееву. — А что ж вы Евтихия послали? А где ваши Леонтий с Сергием? Чего их Пашков не направил?
— А ты отколь об них ведаешь? — выпучил глаза долговязый.
Так, еще один пятак в копилку Вещуна. Да пофиг!
— Не такая уж и тайна, — усмехнулся Санька. — Так что, бережет своих Афанасий Филиппович? Или в их силу слова не верит?
— Сашко, не ввергайся во грех, — Евтихий говорил благолепо, но без прежнего огня в глазах. — Покайся, бо смиренье воздашеся на небеси…
— А мы тебе церкву срубили, святой отец, — ни к селу, ни к городу вздохнул Дурной. — Еще до войны с богдойцами… Слушай, ну почему ты за Пашкова просишь? Ты ведь знаешь, кого он на Амур привез? Слыхал поди? Аввакума! В оковах привез!
Маленький чернец дернулся.
— Негоже лити кровь хрестьянску…
— Да разве ж я ее лью, батюшка? — изумился атаман. — Это они пришли, оружием бряцая. Мы только кровь ворогов льем. За всех, кто в Албазине отсиделся. За приказных и за воевод! Мы пашни заводим — два острога кормили. Мы тебе местных крестить помогали. Вот и рассуди, Евтихий, в чем же нам виниться? Рассуди по-христиански!
Монашек тяжко вздохнул. Посмотрел в небо. Потом оглядел своих сопровождающих — и твердо шагнул к темноводцам. Молча.
— От то дело, отче! — обрадовался Старик, даже в бороздах его лица под глазами предательски заблестело.
— Чернец истину зрит! — задорно крикнул Тютя.
— Эй, казаки! — подмигнул остальному «посольству» Дурной. — Видали, за кого Бог? А то — давайте сами к нам! У нас хорошо. По совести у нас.
Долговязый пятидесятник стал кричать какие-то команды, настороженно глядя на местную делегацию.
— Ступай, Бориско, без страха, — кивнул ему Дурной. — Да воеводе передай: мы поговорить готовы. Но пусть уже сам приходит, а то мы так все посольства в Темноводный переманим!
…Встретились на следующий день. На нейтральной полосе поставили большой шатер, Санька утыкал его китайскими трофейными жаровнями. Договорились: по десятку охраны снаружи и по три переговорщика — внутри. Атаман взял с собой Ивашку… и некого больше! Старик больно на слово крепок, Тютя — лихой да горячий… Ну, не Ваську же Мотуса, обалдуя.
И позвал Аратана. Пусть видят, что у них тут любой человек в цене. Независимо от языка и разреза глаз.
Послы расселись. Какое-то время молчали… И вдруг воеводу прорвало.
— Страх потеряли! — подскочил Пашков. — Ворье! Я ваш острог по бревнышку разметаю!..
— Валяй, — максимально спокойно (что было очень трудно — боярин поневоле внушал трепет) ответил Дурной. — Летом уже приходили такие же. Рать — не чета твоей, воевода. Полста пушек, триста пищальников, латников — более тысячи.
Пашков поневоле прислушался, и Санька выдержал театральную паузу.
— Кровушкой умылись!
— Грозишь мне, вор! Ты не мне, ты царскому воеводе грозишь, паскуда! Самому царю-батюшке!
— Я только с тобой разговариваю. А грозишься тут ты!
— Я волю государеву явлю…
— Ты пограбить нас пришел, воевода! Знаем мы, как у вас, бояр водится…
— Чавой ты знаешь?!
«Да уж читал — знаю, — хмыкнул беглец из будущего. — За каждым опальным боярином потом такое находили…».
Ивашка повернулся к атаману и сделал круглые глаза.
— Ты точно договариваться пришел? — шепнул он.
«И в самом деле… Опять понесло».
И, предваряя новый поток ругани от Пашкова, заговорил: