— Да что же случилось? Ведь он еще вчера готовился к отъезду?
— Отъезд отложен. Нынче Лапушкин затосковал, ничего не ест, плачет, запирается в комнате. Бросил работу. Я ума не приложу, что случилось! Это впервые за все время санаторской практики, если с ним рецидив.
Фёрстер замолчал и сел к столу. Морщинки на его лице сделались глубже, и веки устало опустились на глаза. Он сидел, опершись на руку. Обшлаг его халата был искусно и почти незаметно заштопан. Я невольно остановил свой взгляд на этом заштопанном кусочке, так трогательно не идущем к его могучей и красивой фигуре.
— И еще вот что. Мне тяжело видеть дружбу Ястребцова с моей дочерью.
— Да разве?..
— О да. Они в последнее время гуляют вместе. Маро свободна поступать и выбирать, как ей кажется нужным. Но я был бы вам благодарен, если б вы не оставляли их наедине… Страшно лечить свое дитя. И я этого не умею, к своему горю.
Он склонил голову. Я видел, что ему трудно продолжать говорить, и почтительно простился с ним. Я знал, чем была для Фёрстера его дочь. И как прозвучали эти: два слова «свое дитя»! Маро была больше чем кровным детенышем Фёрстера, — она была дочерью его мыслей, его желаний, его самых тайных и тонких радостей. Он растил в ней частицу своего духа, и теперь этот чистый дух помутился.
Я возвращался к себе, обеспокоенный и взволнованный. И прежде чем подняться наверх, постучал к Зарубину. Мы очень сдружились с Зарубиным за эти дни. Он продолжал пачкать мою комнату пеплом, окурками и сапогами; продолжал звать меня «барышней»; продолжал спорить о «смысле жизни», — но за всем тем он полюбил меня, и я это знал и платил ему сердечной привязанностью. На мой стук ответил приятный басок Семенова:
— Войдите, войдите. А, это вы, батюшка Сергеи Иванович. Нагулялись? Вы присядьте, обождите, доктора Зарубина техники попросили.
Я сел возле фельдшера и спросил, что такое с техниками.
— Сам не знаю. Зашел к Валерьяну Николаевичу по делу и сижу, жду. Нехорошие дела делаются, Сергей Иванович.
— Где?
— А у нас. Давеча сестра рассказывала, будто Лапушкин кинжал у горцев выпросил. Мы этот кинжал у него из-под тюфяка достали, сегодня ночевать туда иду, с ним. И плачет, бедняга, весь день плакал.
— Не было ли каких-нибудь особенных событий?
— С ним-то? Да никаких. Только, я думаю, тут не без господина Ястребцова. Недаром он все возле Лапушкина за последние дни околачивался, воздух нюхал. Что меня особливо огорчает, так это Лапушкина жалко. Человеком стал, кормить своих сестер начал, — профессор-то ему ведь все заведение подарил, для гравюр этих самых. Уж он, бывало, мне вечерами рассказывает: «Я, говорит, теперь, Семенов, в провинции поселюсь, в обществе бывать стану и никакого для людей вреда не представлю». Щепетильный он, и гордиться начал, что вылечился, гадину в себе задушил, как он выражается. Он ведь со мной откровенно разговаривает обо всем.
— Расскажите мне про него подробнее.
— Что ж рассказать? Из господ, а смиренная душа. Привезли его к нам — гаденький был до невероятности и сам понимал, что гадок, таился от людей. Скверен был очень. Таких скверных евротиков (фельдшер упорно не хотел произнести «эротик») отродясь не видел. Сестры от него поотказывались, Марья Карловна за обедом сидеть перестала, больные обижались. Говорил всякую пакость и охоч был до писания, рисовал разные картинки. А привезли его сюда две сестры, старые девы; они очень бедны и сами кормятся на пенсию и его кормят, а держать у себя наконец стало невмоготу. Ну, профессор взял его безвозмездно, потому что тех старых дев лично знал и пожалел.
— Много у нас в санатории бесплатных?
— Почитай половина, только Карлу Францевичу не сказывайте, а то рассердится, зачем болтаю. Он бессребреник, праведная душа, наш Карл Францевич.
Румяное лицо старика осветилось доброй улыбкой. Я хотел было продолжать его расспрашивать о Лапушкине, но в это время дверь распахнулась, и к нам быстро вошел Зарубин. Он озабоченно кивнул мне головой и, подойдя к умывальнику, наскоро вымыл руки.
— Чего вам, Тихоныч? — спросил он у фельдшера.
— А лекарств отпустите, я в санаторку на ночь.
— К Лапушкину? Ладно. Вот-с, барышня моя, какие дела. Придется и нам с вами нынешнюю ночь пободрствовать, да не у себя на кроватке.
— А что такое?
— Техничка рожать собирается, преждевременные роды.
Я невольно вздрогнул. Мы ни разу не говорили с Зарубиным о технике и Маро. Я был благодарен ему за эту деликатность, ибо он знал, конечно, всё, — знал, как и фельдшер, и сестры, и горцы. И сейчас мне страшно хотелось задать ему вопрос, но я удержался, — из боязни перед ответом. Валерьян Николаевич посмотрел на меня своими проницательными, невеселыми глазками и, словно угадав мои мысли, сказал:
— Бог с вами, друже, чего вы накуксились? Она баба злая, баба нервозная. Целый день дома сидела, даже ставни позатворяла. От собственной нервозности все и случилось.
— Значит, никакого потрясения не было?
Зарубин усмехнулся.
— Натурально не было. Вы себя за щечку ущипните, а то уж очень побледнели, барышня моя.