В семье Ванюшиных дети были отделены от родителей. Детские комнаты — «верх» представлял собою мир чуждый, далекий от родительского внимания. Родители думали, что, кормя, одевая и обувая детей, они добросовестно выполняют свой долг, а дети между тем росли в полной моральной беспризорности. И когда в третьем действии, в скорби беспредельной, старик обращается к сыну: «Откуда же вы такие?» — сын, семнадцатилетний юноша, выгнанный из гимназии за распущенность, отвечает отцу своему:
— Сверху, папаша!
И ему, суровому, строгому и ограниченному человеку, юноша открывает глаза. И в течение этого Алешиного монолога у зрителей глаза расширяются, ноздри вздрагивают, дыханье делается прерывистым. Когда же отец прижимает сына к сердцу, дарит ему «первый поцелуй отца» и говорит: «Поезжай учиться!» — то тут носовые платки, словно белые розы, расцветают в темноте зрительного зала.
Моя жена не избежала общей участи — и последнее слово осталось за мной… Как говорится, «моя взяла».
В одном из хороших московских театров состоялась крайне неудачная постановка «Без вины виноватых». Незнамов был похож на монтера-водопроводчика, и, однако, когда в последнем действии в решительную минуту он поднял тост и сказал: «Я пью за тех матерей…» и так далее, состоялась та же победа текста над исполнителем.
Бывает так, что скверную пьесу спасает хорошее исполнение, но бывает и так, что дурное исполнение не может погубить хорошие слова.
Однажды поздней осенью, в дождливый вечер, застрял я в городе. Семья на даче. Шел я домой в препоганом, не помню по какому поводу, настроении и увидел на стене Аквариума афишу: «Трильби», драма Г. Г. Ге по роману Дюмурье, в роли Свенгали Рафаил Адельгейм».
Мне так представилось: старый актер доживает свой век, в конце сезона ему дают несколько спектаклей в фанерном театре, наверно, и состав халтурный, да и пьеса — кому она интересна, да и братья Адельгейм — кто их помнит сейчас…
Из таких соображений я сделал вывод, что стоит зайти в театр посмотреть хоть одно действие, потом зайти к старому актеру — оказать внимание и т. д.
Так я думал, а оказалось, что ни пьеса, ни спектакль, ни старый актер ни в сочувствии моем, ни в знаках внимания не нуждались. Меня с большим трудом посадили на приставное кресло в абсолютно переполненном зале, и я убедился, что наш зритель с упоением и замиранием сердца следит за судьбой бедной натурщицы Латинского квартала Трильби О’Ферраль, которая после несчастного романа с английским аристократом попала в сети гениального маньяка Свенгали и стала под его внушением знаменитой певицей.
Так прошел спектакль, а по окончании, шумным валом, аплодируя и выкликая имя гастролера, ринулась к рампе толпа юношей и девушек — и снова весь ритуал гастролей трагика в Кременчуге или Конотопе в 1910 году имел место в Москве в 1935 году.
Да это ли одно!
Многие москвичи восторгались двумя последними созданиями любимейшего нашего артиста Александра Алексеевича Остужева — я говорю об его Отелло и об Уриэле Акосте. Те, кто видали его в этих ролях, получили право рассказывать детям своим об этих последних вспышках обаятельного артистического дарования.
Нельзя забыть, как этот Отелло смотрел на черные руки свои, тер их одну о другую, но не менялся их цвет… И с непередаваемой горечью говорил он: «Черный, черный я!» И еще нельзя забыть, как этот Уриэль Акоста, гордый борец за свои убеждения, за чистоту своей совести, встречался со своей дряхлой слепой матерью. Он спрашивал у нее: «Ты проклятого признаешь?» — и говорил это таким тоном, каким можно сказать: «Мама, я разбил твою любимую чашку — прости меня, прости!» Он становился маленьким мальчиком в слепых глазах своей матери, он — гуманист, мудрец и философ.
Это все было видено сотнями тысяч зрителей и отрецензировано десятками рецензентов. Но не все знают, что до этих выступлений, которые стали событиями нашей театральной жизни, Остужев — по причине своей глухоты — играл мало, почти не играл и в течение чуть ли не десяти лет выступал только в «Разбойниках» Шиллера раз в месяц, а то и реже, в Таганском филиале Малого театра. Очевидно, что дирекция, идя навстречу старому, уважаемому и любимому артисту, предоставляла ему возможность с честью дотянуть до пенсии, а там и на покой с почетом. О том, что ему еще суждено озарить ярким светом подмостки своего родного театра, об этом не думали ни дирекция, ни друзья артиста, ни он сам. Я об этом тоже не думал и потому — дело было примерно в 1932 году — решил посмотреть его в «Разбойниках», в роли Карла Моора. Спектакль был не из блестящих, ни декорации, ни костюмы, ни отдельные исполнители не возвышались над уровнем рядового районного спектакля. Но тут я нимало не был разочарован, ибо пришел смотреть не спектакль Малого театра и даже не пьесу Шиллера, а именно Остужева, и только Остужева.