— Что же это такое! — почти плакала Даша. — Неужели сегодня не выйдет ничего? Ему совсем плохо. Sono stanco! Sono stanco! Я устал! Что же это такое?
Карточки рассыпались по полу. Она бросилась их подбирать и кое-как, ворохом, складывала на столик. Сергей Николаевич почти спал. Лицом он не двигал, но что-то ещё поблескивало меж не вполне сошедшихся век.
Самоваров видел: Настя пытается изобразить спокойное внимание, а сама вся сжалась в комочек. Она всегда боялась страданий и смерти. Правда, позже она ни за что не хотела признавать, что испугалась Шелегина. Она даже заявила, что Сергей Николаевич показался ей похожим на итальянца, и не потому только, что по-русски ничего не понимал. Настя уверяла, что лицо Шелегина вылеплено совершенно в духе кватроченто.*
* Кватроченто — итальянское название XV в. — периода раннего Возрождения в итальянской культуре.
— Почему кватроченто? — удивлялся Самоваров. — В ту эпоху на картинах изображались мясистые лица. И кудри должны быть до плеч, а у Шелегина сиротская домашняя стрижка — явно дело рук милосердной Августы Ивановны.
— Ах, ты не понял! — горячилась Настя. — Вспомни: художники кватроченто все поголовно изучали анатомию. Они препарировали трупы, чтоб изображать снятие с креста и всё такое. Нет, я не хочу сказать, что Шелегин на труп похож, но вот на череп… эпохи Возрождения… Я не знаю, как это словами выразить, но ты меня понимаешь?
Самоварову Сергей Николаевич напомнил не картины кватроченто, а — отдалённо — портрет советского классика Николая Островского. Такое же было у того писателя истаявшее лицо и такие же глубоко запавшие глаза — ещё живые, но уже без внимательной быстроты и поворотливости здорового взгляда. Кажется, даже болезнь у этих двоих похожая? Известно, что Островский надиктовал целый роман. Почему бы и музыку не писать тем же способом? Или у Шелегина дела обстоят похуже? И становятся хуже с каждым днём?
— Глаза у него тоже итальянские, — утверждала Настя.
У Даши глаза были такие же точь-в-точь — большие, тёмные, не карие, а, как выяснилось при ближайшем рассмотрении, густо-серые. Непрозрачные и без блеска. Больше Даша на отца ничем не походила — во всяком случае, сейчас, когда Сергей Николаевич являл собой череп кватроченто.
Настя старалась спрятаться за Самоварова, но оба они глаз не могли оторвать от спящего человека в кресле. Самоваров вспомнил свой разговор со Смирновым, когда посмотрел на руки Сергея Николаевича. Они в самом деле лежали на коленях больного, как брошенные вещи — неловко и неподвижно. Теперь это были большие сухие конечности неуправляемого скелета, а не руки музыканта.
Юный Рихтер! Самоваров отлично помнил серьёзного мальчика на сером экране телевизора «Рубин». Он снова видел галстук-бабочку, видел то подпрыгивающие вразнобой, то волной приподнимающиеся струны открытого рояля, которые любил показывать телеоператор. При этом видел Самоваров и свою мать, тогда ещё живую, ещё молодую, в перманенте — ребёнком он эту её причёску называл «дымком» и думал, что ничего красивее на свете не бывает. Да, так всё и было! Пианист с экрана гремит клавишами, а он, тогдашний Самоваров, смотрит в раскрытое окно; по подоконнику невесомо пляшет пыльный тополиный пух; сквозь музыку слышатся чьи-то — из других окон — голоса, звон посуды. Путаются по ветру ветки дряхлой ивы, давным-давно спиленной. И ещё видится что-то забытое, будто и не бывшее никогда, как мальчик за роялем, что теперь неподвижен, не похож на себя и не помнит, как его зовут.
— Не выходит, — сокрушалась Даша, всё ещё собирая карточки и раскатившиеся по полу фломастеры. — А так удачно всё складывалось! И вы пришли! Почему сегодня ему нехорошо?
Она всё время оглядывалась с надеждой на отца. Но он сидел безмолвно, свесив набок голову и расслабив те немногие мышцы лица, которыми недавно пытался изобразить улыбку и управлять глазами. Теперь эти усилия кончились. Исстрадавшаяся, истончившаяся плоть на черепе кватроченто лежала неподвижно, отдыхала. Даша чуть не плакала.
Настя погладила её по плечу:
— Не огорчайся, мы обязательно придём в другой раз.
— Не в этом дело! Я знаю, что вы придёте, но может быть уже поздно. Не понимаю, почему папе становится всё хуже. Участковый врач говорит: «Это естественно в его состоянии!» Но почему? Кто знает хоть что-нибудь о его состоянии? Вот если бы бабушка была жива…
Она собрала наконец фломастеры и уселась на столик с ногами.
— Теперь, когда бабушки нет, никто ничего не может понять, — сказала она. — Бабушка хоть что-то могла сделать, пусть мы с ней и ругались всё время. Она знаменитых врачей приводила… Одного понять не могу: она ведь была профессором консерватории! Конечно, Ромка тетрадки поздно нашёл, но она-то должна была догадаться, почувствовать, что папа настоящий композитор! Неужели теперь всё-всё пропадёт?
— Что «всё»? — не поняла Настя.