Видела Анна Михайловна — не одинок Петр Елисеев в жадном своем старании. Почти все мужики на селе, словно изголодавшись по земле, поднимали запущенные в войну перелоги, раскорчевывали пустоши, вдвое и втрое увеличивали огороды. Захрюкали по омшаникам и хлевам поросята, заблеяли овцы, цветисто заиграли крашенные заново наличники и ставни. Менялись соломенные крыши на драночные, подрубались избы, а кто побогаче — новые ставил, пятистенные, со светелками, кинутыми под самое небо, с просторными крыльцами, обшитыми тесом и украшенными веселой резьбой.
— Жизнь просторна — изба тесна… Любота! — приговаривал, играя топором, хромой Никодим. Его наперебой приглашали плотничать, зная золотые Никодимовы руки. И он, маленький, ловкий, важно шествовал по селу, набивая табаком нос и блаженно чихая. — Признаюсь, не верил комиссарам… Ан, сполнили, черти, свое слово. Из гроба нашего брата подняли. Любота!
— Да тебе и гроб тоже доход, — посмеивались мужики.
Никодим сердито махал руками:
— Провались он… Не в доходе сладость. Сколачиваешь гроб — ровно в могилу заглядываешь. Радости нет… Вот дом рубить — это сподручнее, это по моей душе.
Смотрела Анна Михайловна на свою старую кособокую избенку, и черная тень не сходила с ее лица.
«Помрешь — не поживешь в новом доме».
Изредка, по праздникам, в часы досуга, Анну Михайловну навещала Дарья Семенова, тихая, грустная женщина. Однолетки, они вместе когда-то гуляли в девицах, замуж вышли в один год и сейчас одинаково были несчастливы. Дарья выглядела старше своих лет, постоянно была на сносях и тощая — один живот да глаза. Она приводила с собой говорливый табунок ребят, к которым тотчас же присоединялись Мишка и Ленька.
А они, две матери, садились на крыльце, смотрели, как играют ребята, и, отдыхая, задушевно беседовали вполголоса про самое хорошее, что было у них в жизни. Таким самым хорошим, постоянно радующим были воспоминания о девичестве и разговоры про детей. О нужде, о печалях они старались не говорить, чтобы не бередить сердце: у каждой своего горя хватало с достатком. Иногда они подолгу молчали, и молчание было столь же приятно, как и беседа.
Все-таки Дарья, не стерпев, нет-нет да и жаловалась:
— Мой-то непутевый опять укатил в город…
— Бог с ним, Дарья.
— Кабы бог… — вздыхала та, устало закрывая глаза. — С сатаной связался, коммунист… А в доме укусить нечего.
— Возьми у меня, — предлагала Анна Михайловна. — Я два каравая вчера испекла. И такие удачные вышли, заварные.
— Видно, так и придется сделать, спасибо, — говорила Дарья и смолкала, еще плотнее сжимая длинные черные ресницы.
Лицо ее становилось каменным. Потом тихая улыбка трогала сухие тонкие губы. В больших зеленоватых глазах зажигались искорки, как в молодости. Она опять возвращалась к любимым воспоминаниям.
— Помнишь, как мы в девках к пасхальной заутрене с тобой ходили? — спрашивала Дарья чуть слышно. — Я еще в яму провалилась… Помнишь?
— Ну как же. Чай, я тебе платье-то в ручье отмывала. А парни нас и застали.
— Да… И Коля мне калошей на оборку наступил. Полез христосоваться до заутрени… Вот дурак был… Как сейчас.
Забегали к Анне Михайловне бабы за мутовкой или горстью соли и просто так — посидеть, посудачить, посмотреть на чужое горе. Чаще других заносило, словно ветром, Авдотью Куприяниху и неразлучную ее товарку по болтовне — востроносую Прасковью Щербакову, за частый язык прозванную на селе Строчихой. Они усаживались на кухне, мешая Анне Михайловне заниматься делами, удобно складывали на груди руки и начинали судачить.
Кому только от них не доставалось!
Попадало перво-наперво Дарье Семеновой: мужик, гляди, совсем от рук отбился, а ей, неряхе, хоть бы что: знай ребят таскает каждый год, как крольчиха. И Петру Елисееву попадало: не поклонится, забурел, богач, идет и морду воротит… скороспелую картошку, слышь, развел, в город возами возит, деньжищ не знает куда девать, а ребята голышами бегают; и проезжему комиссару: дьявол очкастый, петуха задавил… катит в тарантасе парой, на коленках портфель, что голенище лаковое, сверкает, и сам весь в коже, ей-богу, как черт, даже шапка кожаная, а торговаться стал — ну, барышник, рубль за петуха отвалил, да еще хотел его с собой на закуску взять; и Ване Яблокову попадало: лентяй, лакомка, ему бы только в рюмку глядеть да колбасу жрать; и попу, отцу Василию: подумай-ко — всеношную не служил в субботу, грит, мочи нет, а с удочками на Волге торчать да по грибы в лес шляться у долгогривого мочи хоть отбавляй… Господи, и что за попы ноне завелись, недаром бог-то забыл нас, грешных!..
И многим другим, знакомым и незнакомым, попадало от Строчихи и Куприянихи.
Послушать их, только и есть две праведницы на свете — Авдотья да Прасковья. У них и мужья по половице ходят, и в дому чистота, достаток и благодать божья. И все-то ладится, само делается — ну, рай небесный, ангелов одних не хватает.
Анну Михайловну жалели: