— П-жалуйте-с! Натянул — и ножницы за ухо, рванешь, только треск идет… А хозяин, бес, тебе шепотком: «За старание — четвертак…» Стало быть, вечером опять в трактире. Поджарочку говяжью закажешь, графинчик-с… Рюмашечку одну-единственную опрокинешь, хлебца понюхаешь и ждешь… — Ваня Яблоков срывал подле себя лист подорожника, нетерпеливо мял его, засовывал в рот и жевал, потирая руки. — Не-су-ут! — кричал он, захлебываясь слюной. — Поджарочку говяжью несут. А она, мерзавка, шипит на сковороде… А тут песни… слезой прошибает. Опять же граммофон… Н-ну, пир горой!
Мужики, как малые ребята, валились со смеху на траву. Смеялась, глядя на Яблокова, и Анна Михайловна.
— Пи-ро-валь-щик!
— Помним, помним, как ты из Питера с березовым кондуктором прикатил.
— Вот-те и поджарочка… поджарила, честная мать!
Ваня Яблоков сконфуженно замолкал, почесываясь. Вяло сердился:
— Ну, что ржете? Верно говорю… Дай-ка, Андрюша, табачку на закурку. Кисет-то я дома забыл, вишь, какая оказия…
Блинов нехотя доставал кисет и продолжал выкладывать новости:
— Вот еще насчет Европы пишут… На поклон, чу, к нам идет. Михаил Иваныч Калинин послов принимает.
— Нужда заставит — пойдешь.
— Это буржуев-то? — удивлялась Анна Михайловна, невольно вмешиваясь в разговор.
— А что ты думаешь? Сильнее нашего народа на свете нет, — соглашался Петр Елисеев. — В гражданскую мы всем надавали по шапкам. Приходится кланяться.
— Да-а, — с сомнением тянул Блинов, осторожно отсыпая Ване Яблокову щепоть махорки. — Поклонятся и зараз на шею нам сядут.
— Не привыкать…
— Это точно.
— Шалишь, брат! С меня довольно! — горячился Елисеев, вытягивая жилистую обожженную солнцем руку. — Рубану… не отсохла еще… И партия большевиков не позволит. Она линию нашу гнет. Сказала — землю мужикам, и сделала. Постой, так ли еще для мужика будет вольготно.
И, точно сердясь, что сказал лишнее, он заворачивал на палец ус и дергал его. Потом насмешливо цедил:
— Семенов Николаша намедни трепался… Выставка, слышь, в Москве была… сельскохозяйственная. Будто из города туда партийные ездили, смотрели… И показывали им машину. Не поймешь: танк не танк, автомобиль не автомобиль… Девять плугов зараз тащит… Врут поди.
— Известно, брехня, — соглашались мужики.
Но по глазам видела Анна Михайловна, что они верят в эту диковинную машину, как верят в то, что жить им будет скоро лучше. И сама она, наслушавшись всего, начинала верить, что придет конец ее тяжелому житью.
Она ждала этого и не могла дождаться, и вера покидала ее.
Опять гремела бубенцами от станции до уездного города лихая тройка Исаева. Когда седоков стало много, Исаев завел гнедого рысака, новый тарантас на рессорах и ямщичничал на пару с работником.
Снова открылась в селе бакалейная торговля Гущиных. За прилавок стал брат Кузьмы, Савелий, такой же, как Кузьма, косоглазый и в таком же белом фартуке. По хозяйству и в доме у него управлялась племянница Катюшка, выписанная из-за Волги, угрюмая, черная, как цыганка, длиннорукая девчонка-подросток. Савелий ласково звал ее невестой и, покрикивая на нее и чахоточную жену, носился по двору и лавке вездесущим бесом. Он сам пек крендели, ситный с изюмом, откармливал свиней, скупал по деревням яйца и овечью шерсть, торговал, работал в поле, читал мужикам газеты и еще находил время петь на церковном клиросе.
Он любил баловаться-нянчиться со своей единственной дочкой, ровесницей ребятам Анны Михайловны.
— Писаная ты моя… королевна распрекрасная! — кричал он, тормоша и лаская большеглазую, худую, такую же некрасивую и молчаливую, как жена, девчонку. — У-ух, кровинка моя единая… живем!
Но иногда, подвыпив, жаловался:
— Обидел господь бог, сынком не наградил. Некому поддержать честной род-фамилью. Э-эх! Дочка как квочка: выросла — чужих цыплят завела.
Вертлявый, веселый, он, встречаясь с Анной Михайловной, еще издали махал ей картузом и верещал:
— Богородица ты моя… Жива? И двойняшки здоровы? Ну и расчудесно.
Он вертел во все стороны стриженой белобрысой головой, точно все высматривая и подмечая. Щуря веселые, бегающие глаза, ласково спрашивал:
— В навозницу не подсобишь? Совсем закружился… Дернул меня черт торговлишкой заняться, а землица плачет. Пудовик аржаной отвалю, я ведь не жадный, сама знаешь. Приходи… девок еще порядил… Эх, и попоем песенок! Лапшой со свининой угощу… и чай с медом.
Анне Михайловне мука была нужна, и она, бросая свои дела, шла к Гущину.
Работали у Савелия много и весело. Сам он, расставшись с фартуком, босой и грязный, летал с вилами по двору, пел песни и визгливо подзадоривал девок:
— Пять пудов на вилах подниму, — кто больше?
Отвешивая «с походом» заработанную муку, Савелий кидал Анне Михайловне в подол связку румяных кренделей.
— Попробуй… собственного изделия. Чем я не пекарь? Хо-хо!
Ребятам он совал леденцы, пряники, медовые рожки. Все это радовало и удивляло Анну Михайловну.
— Ты что со мной заигрываешь, как с девкой? — смущенно спросила она однажды, не зная, благодарить ей Гущина или сердиться.