Никаноров хоть и дурак, а в газету поглядывал. Он как-то увидел портрет негритянского делегата на конгрессе Коминтерна. Делегата сняли сидящим на царском троне в Кремле. Это показалось бывшему махальному, который все еще жил в поселке, обидным.
— Ох, Никаноров, тут похуже, чем мордой, пахнет. Ты про что это?
— Я не про то, — пугался Никаноров. — Я так… Просто слово вылетело.
Старый посад лез отовсюду. Иногда он открывался в таких людях, что бывали озадачены и Дунин, и Горшенин, и близкие, и близкие их друзья.
Однажды Дунин приехал из города мрачный.
— Герасимов на грязном деле попался, — сказал он товарищам.
О Герасимове еще не забыли. Помнили его старую кличку Хозяин, которую ему дали за внешнюю солидность. Правда, он как-то нерешительно держался в семнадцатом году, после июля. Но все же ему верили. Только жену его не любили за то, что она не сближалась с комитетскими людьми, к ним в дом ходила редко, а к себе звала еще реже. Дом ее был полон рукоделием — занавески, дорожки, вышитые бисером подушечки, на полу ни сориночки, два великолепных фикуса в углах. Все бы это хорошо, но ни о чем другом не могла говорить жена Герасимова.
— Жена для дома, — повторяла она, — а ни для чего прочего. А если будет она для чего прочего, то муж того и гляди дома перестанет бывать.
Она считала себя образованной, потому что прожила несколько лет в услужении у богатых людей. Ходили слухи, что Герасимов побаивается ее. И на то будто бы есть деликатная причина — этот солидный на вид человек не безгрешен по женской части.
— Вот тебе и «для чего прочего», — усмехалась Прасковья Тимофеевна, — рукоделием не может удержать. А он-то, слышно, со своей зазнобушкой вчера в Питер ездил.
— Паша, нет, не стоит об этом. — Дунин морщился.
— Да я ведь только к слову, Филя.
Но было видно, что и она не прочь подольше потолковать об этом.
Год тому назад Герасимов вернулся, пожил недолго в поселке, а затем переехал в Петроград. А с месяц назад на него завели судебное дело. И в деле рассказывается о том, что Герасимов свез к себе на квартиру рояль, шубы и посуду, лишившиеся владельцев.
Герасимов снова приехал в поселок. Он просил друзей помочь ему. В чем помочь — он сам точно не знал. От разговора с ним всем стало тяжело.
— Что написать-то? — спрашивали у него. — Рассказать, кем ты был раньше, — можем. Так ведь с тебя за теперешнее спрашивают.
— Значит, все, что у меня было, долой? — угрюмо говорил Герасимов. — И нет за мной ни комитета на Царскосельской, ни того, что под Пулково ходил? Привязали рояль за спину — и тащи его до смерти.
— Кто привязывал? Ты сам его привязал.
— Значит, моей частички нет? Рояль все съел?
— Да ведь мы в революцию не паи вносили. — Дунин бледнеет.
— Значит, издыхай шельмецом? — бледнеет и Герасимов.
— Кто тебе говорит, что издыхай?
— Вот… когда положил я билет на стол, — запинаясь, рассказывал Герасимов, — взяли его, вижу, что нет мне больше жизни. Я не чиновник, я не могу так жить… оторваться. А следователь совсем молодой. Что он может понять во мне?
Дунин внимательно поглядел на него.
— А раньше ты никогда не отрывался?
— Ты про что? — Герасимов опустил глаза.
— Про то, что ты сам не забыл. Придется напомнить. Не видели мы тебя в июле. И не верю я, что ты тогда из-за споров с роднею в деревне просидел.
Хозяин возразил с тем жаром, которого от него не ожидали:
— А потом? Я на фронте был. Вы же знаете. В приказе отмечен был, личное оружие есть. Что я, не покрыл этим вину?
— А что раньше было — заслуга или вина? Что Ленин говорил? Вспомни. С большевика спрос куда строже, чем с беспартийного.
Кричали на Герасимова, а у самих кошки на сердце скребли. Одно дело Лапшин — тому еще до Октября совсем перестали верить. Тогда еще поняли, что рано или поздно, а придется его выгнать. Но о Герасимове так не думали. В июле что-то неладное случилось с ним, но потом же видели его под Пулковом, и в октябре был на своем месте.
Ездил Герасимов в Москву. Однажды утром он позвонил на квартиру Башкирцевых и в темной прихожей напрямик спросил Елизавету Петровну:
— Может, ты меня и пускать не хочешь? Объяви — уйду.
— Снимай пальто, входи, — мягко сказала предупрежденная обо всем Елизавета Петровна.
Пили чай. На коленях у Елизаветы Петровны сидел сын. Гость и не спросил, как его зовут и когда он родился. Долго и скучно рассказывал Герасимов о своих обидах. Он не говорил, а словно перелистывал нескончаемую книгу обид.
В партии Герасимова восстановили. Но партийный билет вернулся к опустошенному человеку. В Устьеве он больше не бывал. Не приезжал он и тогда, когда другие собрались проводить старого товарища в последний путь.
Словцо пришло оттуда же, где рождались невеселые, но иногда меткие слова. В заводский комитет явился никому не известный парнишка лет семнадцати. Он даже не назвал себя, потребовал:
— Давайте работу.
На бирже труда и в союзе металлистов ждали своей очереди сотни опытных рабочих. Многие вернулись из провинции, понадеявшись на то, что завод развернется быстро, и теперь сидели без дела.