Парнишке отказали. Он поднялся наверх, в директорский кабинет. Дунин посоветовал:
— Поживи пока у батьки с маткой. Или нет их у тебя? — спохватился Дунин: много в поселке бродило бездомных подростков.
— Все одно что нет.
— Отец работает?
— Работает у вас на заводе шлифовщиком. А меня выгнал, — угрюмо объяснил подросток.
— Выгнал? За что?
— Ни за что. Иди, говорит, на белую улицу.
Слово ударило Дунина в сердце.
— Постой! Постой! Куда?
— Батька говорит, в каждом городе такая есть. Спроси, говорит, добрые люди укажут. — Все это подросток рассказывал со злобой, вертя смятую кепку в руках, опустив глаза.
Спустя четверть часа в кабинете директора стоял отец подростка. Дунин с первого взгляда понял — рабочий высокого разряда. Он раздраженно сказал:
— Дай-ка расчетную книжку.
Дунин открыл ее, посмотрел пришедшему в глаза.
— Ну? Заработок такой, что другие мечтают. Ты в Спирове жил?
— В Спирове. Вы туда за нами приезжали, товарищ Дунин.
— Помню. Чего ж ты сына из дома гонишь?
— Да меня отец в четырнадцать лет на белую улицу послал. Я и то своему два года прибавил. До шестнадцати держал. Чего ж его кормить-то буду? Это всегда так водилось — как вырос, уходи.
— Всегда? Эх, прибавил ты себе в Спирове деревни, плохой деревни. Знаешь, что на твоей белой улице теперь делается? В гопники мальчишка попадет.
— Ничего. Не пропадет он. Я и до гопа доходил, да не пропал. А теперь оно легче. Городовых да капиталистов нету…
— Спасибо за то, что признал заслуги советской власти, — перебил Дунин. — Но как можно сына гнать — вот о чем я спрашиваю?
— Лишний рот в семействе.
— Так что же, не хватает у тебя на него?
— Хватает. А для чего ему дома околачиваться? Так всегда водилось: подрос — уходи из дома.
Не ожидал Дунин встретить такую жестокую тупость. Всю жизнь его томило то, что нет у них с Пашей детей. Он никогда об этом не забывал.
— Держи сына у себя — и все! — глухо проговорил он.
— Закон, что ли, такой есть, директор?
— Да уж найдем закон. Иди!
Оставшись один, Дунин ходил из угла в угол по кабинету и шептал вздрагивающими губами:
— Я тебе такой закон найду, что все на тебя пальцами указывать будут, скотина. Не одиннадцать часов работаешь, а восемь, и заработок хороший. Это ты принял от новой власти, а сына вон?
А вот и другое — то, что происходит на глазах у всех: нудная ссора в поселке возле одного дома. Старый наскакивает на молодого. Вокруг них собираются любопытные.
— Граждане, — обращается к ним молодой, — он меня мальчишкой из дома выгнал. А теперь приехал в завод, а ему места покуда нет. Говорит — корми меня. Должон я его кормить?
— Должон, он тебе отец, — раздаются голоса.
— Не должон, он тебя выгнал на белую улицу.
— Должон!
— Не должон!
И спору нет конца. Спорят молодые и те, кто постарше.
Белая улица — все, что оставил после себя старый посад: хулиганские драки, самогонщики, Ширхан, базарные маклаки, это Пасхалов. Белая улица — это кража баббита, подлоги в ведомости рабочих часов. И еще шире: белая улица — это равнодушие к товарищу, к соседу, безразличие, которое надолго или безвозвратно отдает близкого человека врагам.
Белая улица подбиралась к заводу. И не всегда закон преграждал ей путь. В цехи попадали чужие люди, опережая тех, у кого было неоспоримое право поскорее вернуться к станку.
В одном цехе мастер так низко снял шапку перед Дуниным, что тот на миг зажмурился: не на старый ли Устьевский попал он?
Перед ним стоял рыжий Блинов, которого после Февраля рабочие выкупали в баке с машинным маслом. Кто принял Блинова на завод? Может быть, сам директор подписал бумагу, не проверив, кого прислали? Не того ли обиралу Блинова, который брал взятки чем угодно — деньгами, спиртом, ситцем?
Ну и подл же этот рыжий Блинов! Ему все равно, перед кем шапку ломать, перед старым или новым начальством.
Но впереди было испытание еще острее.
В пивной, которую прозвали «Гробики», Лукин угощал старого знакомого, а тот словно не рад был угощению.
— Чего ты на меня так уставился, кум? — Лукин усмехался. — На мне узоров нету.
— Узоров-то нет, а вот другое.
— Что «другое»?
— Ты тогда в восемнадцатом уехал после той заварушки. Чего ж опять сюда?
— Да тут два моих дома. Уцелели.
— Домами будешь жить?
— И домами, и заводом…
— Не рано ли, кум? Может, подождать, покуда малость на старое повернет?
— Повернуло.
— Ой ли?
— Повернуло. — Лукин так сжал зубы, что заиграли желваки на щеках. — Помнишь, у меня белые гуси были?
— Красавцы!
— Один к одному. Как снег. Двадцать пять штук. Годовалые, а вожак опытный, трехгодовалый. Я в вожаки самого сильного отбирал. Пасутся, он голову поднимет, смотрит, будто командир. Отойдет гусак дальше, чем полагается, он ему такого тычка. Собака мимо бежит, гусаки к нему жмутся, а он крылья распустил и на нее, и зашипит — и собака лататы. А когда домой вечером идут! Он впереди, сигналы подает, а они построились, ни один не отобьется. Так до самых ворот.
— Ну и что, ну и что, кум?