Поздно вечером в Опухликах была получена телеграмма о смерти Ленина. В Овчинникове уже спали, Родион собрался тотчас. В эту минуту он забыл про болезнь. Знал одно — завтра ему надо быть среди своих, на Устьеве, а там уж будет видно, что делать ему дальше.
У него еще оставалась надежда, порою покидавшая его, что прежнее здоровье еще вернется к нему. Со спокойной совестью он мог теперь уехать из Березовской волости.
Если глядеть только на цифры, то сделал он в волости за эти годы совсем не много. Был он первый коммунист, а в ячейке четырнадцать членов партии. Да в одном цехе Устьевского завода их больше.
Верно, верно, отвечает Родион человеку, который снисходительно указывает ему на это. Да, только четырнадцать членов партии. Но ведь сколочена крепкая группа, на которую можно положиться и сегодня и в будущем. Ведь придет же будущее и для Березовской волости. Сегодня она еще бедна. Нет больше Пащенкова — это внесло в жизнь много простоты и облегчения. Но ведь остаются хутора. Они продолжают богатеть. Без борьбы с ними не наступит будущее. А оно должно прийти. И в это верят те люди, которых воспитал Родион.
Воспитал и вырастил. Родиону, который был скромен до щепетильности, было бы неприятно услышать от кого-нибудь об этих словах. То, что он делал, — так обычно для коммуниста. Ведь эти люди сами тянулись к нему. Да, он заметил это и что-то свое сумел им передать. Это с в о е заключалось в том, чтобы открыть в каждом то лучшее, что он нес в себе, и не больше. А там уж начинало время свою великолепную работу.
Вот Микеня. Что толку было в его честности, пока он оставался горьким правдолюбцем? Он сам убедился в том, что этого слишком мало для человека. «Ты тоскуешь по правде, а надо добиваться ее», — сказал ему как-то Родион.
Вот с этим Микеня и живет теперь. Это уже не вчерашний унылый «филозо́ф», а партиец, бессменный член волостного исполкома, на которого во всем можно положиться — большом и малом.
«Я уж и не знаю, кто его больше растил, — говорит себе Родион, — я или Мишка Сомин, который попался нам на дороге. Мишка Сомин и показал ему, что нельзя жить беспомощным правдолюбцем».
И вместе с Микеней выросли и другие надежные люди — опора завтрашних перемен в Березовской волости. Не стал таким старый землемер. Этот не живет, а доживает с невыносимым сознанием того, что убито было в нем лучшее, которое он в молодости принес в Березовскую волость. Так и сказал о себе Родиону Севастьян Трофимыч, весь какой-то вихляющийся и пьяненький: «Я и жить по-настоящему не начал. Потянулся я к светлому, а силенок-то нет. Прозреть прозрел, а вижу, что невылазно у меня. Не дай бог никому так прозреть. Простите великодушно».
Жена на время оставалась в деревне. Родион поспел к ночному поезду. Микеня, поехавший проводить его, торопливо подал на площадку корзинку, и Родион уехал навсегда.
Они стояли рядом на заводском дворе, Родион и Чебаков. Ветер поднял над насыпью белую завесу. В минуту затишья она оседала, и тогда были видны снежные деревья и дома за железной дорогой. Три дня Родион ходил по заводу. С ним здоровались как с человеком, которого хорошо помнят и уважают по-прежнему. Но слишком уж пытливо глядели Родиону в глаза. Он догадывался почему, — должно быть, сильно его изменила болезнь. Чебаков его крепко обнял, но не сказал по-своему: «Родиоша, детка, мальчик». Это он раньше любовно шутил, когда от Родиона веяло огромной, нестареющей, ничему не поддающейся силой. Глаза Чебакова покраснели от волнения. Он водил Бурова по цехам и говорил:
— Расширяемся, Родион Степаныч.
— До полной широты еще далеко.
— А ты по восемнадцатому году смотри, когда тебя… — Чебаков запнулся.
Родион посмотрел на него.
— Поминать не хочешь? Там это было. — Буров показал в сторону, где раньше стояла заводская часовня. — Туда и прибежал Воробьев.
Пошли тише. Свет был рассеянный, вялый, сдавленный низким, облачным небом. И от мелкого снега, который сыпал без конца, становилось еще темней. Зажигали станционные фонари. Замелькали огни в окнах цехов.
На Красной площади саперы, окончив работу, отошли от промерзшей земли. Начиналось последнее прощание с Ильичем. Гроб Ленина несли на площадь. И за ним идет вся столица, делегаты всей страны. Окончен и последний этот переход.
За станцией загудел паровоз, но не отрывисто, как утром, а протяжно. Загудел второй, третий, ближе, дальше, еще дальше. В Москве и в Закавказье, в полярной тундре, на путях возле Устьева гудят они вместе в бесконечные эти минуты, на всех путях страны, и от океана к океану разносят скорбный сигнал. Загудел Устьевский завод во всю силу котлов. Гаснут огни на дороге, в окнах цехов, в домах за дорогой.
Чебаков снял шапку.
— Какой человек!.. Какой человек!.. — говорит он сам себе и озадаченно, как все эти дни, качает головой.
Старик думает об этом человеке. Он его не видел. А ведь мог бы увидеть.
— Родион Степаныч! — зовет Чебаков. — А вы его тогда к нам на завод звали? В семнадцатом?
— Звали. Обещал приехать.
— Чего ж не был?
— Не мог. Скрываться ему тогда пришлось.