Сегодня с первых слов зазвучал родной Питер, в котором выросли и боролись. Сегодня с первых слов установилось полное понимание между Калининым и устьевцами. В нем видели свою кровную, питерскую, рабочую судьбу. В нем-то все настоящее. Когда он говорит о заводе, то видно, что заводы он знает близко. Он убеждал. В нем видели ту постоянную силу, которая столько лет вела за собой Бурова, устьевцев, путиловцев, обуховцев. Он просто говорил о решениях съезда, о повороте истории, о самом сложном, что еще не всем было здесь понятно.
Казалось, Калинин, поправляя очки, ищет глазами тех, с кем встречался раньше. Да, и они были здесь.
— Такой! Ну такой самый! — вспоминает, присматриваясь, человек, работавший с Калининым на Путиловском. — И голос такой почти. Не берут годы Калиныча.
— Да, не берут. Я с ним на Трубочном работал. Он — во втором пролете. Почти рядом со мной.
Что же увидел сейчас ровесник, у которого затуманились глаза? Видит он Поволжье в страшном году. Он пробирался обочиной. На размокшей проселочной дороге скрипела телега. И, держась за задок, шел всероссийский староста Калинин.
Он поздоровался.
— Михаил Иваныч, надо помочь? Пригожусь я?
— Пригодишься. Каждый честный человек сейчас нужен. Пойдем, брат!
И они пошли по топи к одной из деревень, по которым ударила тяжкая беда.
Сколько тогда жизней в этих деревнях спасла энергия Калинина.
Заключая речь, Калинин предоставляет этим людям самим ответить на генеральный вопрос: куда же страна идет за пять лет нэпа — к капитализму или к социализму?
В зале люди из всех цехов. Они впервые собрались здесь девять лет тому назад, когда Филипп Дунин именем восставшего народа отрешил генерала Сербиянинова от должности. В тот далекий день Чебаков бросился обнимать Дунина: «Спасибо, Филипп, рассчитал начальника, а то все нас да нас, горемык».
Сегодня старый Чебаков предъявил у входа партийный билет молодого ленинца.
Многих нет из тех, кто пришел сюда девять лет тому назад. Многие не вернутся, — только память осталась о них. Но тогда в этом зале не было и десятка коммунистов, теперь их сотни. И нет ни одного, кто не отдал бы этим годам своих сил, не внес бы своего в великие жертвы.
Куда идет страна? Туда, куда ей пытаются указать чужие люди, те, кто составил свои «цифры невозможности»? Если туда, то за что же отдавали годы и жизни? За то, чтобы возродить устьевскую каторгу, вернуть время огородникам, Никанорову, белой улице, вернуть Сербиянинова, Березовского? Пустить Путилова на Путиловский?
Девять лет тому назад Дунин говорил здесь именем тех, кого она губила и унижала, старая, страшная устьевская каторга, именем погибших в борьбе с ней.
Это не забывается. Анисимовна помнит, как она шла по улицам поселка за гробом мужа, убитого этой каторгой. Шла и несла в себе сына, который так и не увидел отца. Помнит Чебаков свои далекие думы о том, что сын осудит его, если заводы в Питере снова пропустят невозвратимое время и не сбросят чуждую власть.
Забыть, что человек жил здесь только половину жизни? Забыть пьяный, грязный, всегда голодный посад?
Забыть о клятве страны над гробом Ленина? Для чего же тогда в скорбные дни сто тысяч человек стали ленинцами?
— Куда же мы идем, товарищи устьевцы, к капитализму или к социализму?
Не забудут цели, о которой знали раньше и которую ясно видят теперь. Весь зал — Анисимовна, Чебаков, старые коммунисты, бойцы гражданской войны, старые люди, но молодые ленинцы, — отвечает Калинину:
— К социализму!
И последние слова их родного человека тонут в овации.
Уезжал Калинин поздним вечером. Весь зал вышел проводить его к машине.
И сразу после этого Горшенин отправился к больному Бурову. Дежурный врач не соглашался пропустить его: время было позднее.
— Да он просил меня, — настаивал Горшенин, — ждет он, я знаю, что не спит.
Врач уступил. Родион лежал в отдельной палате. Долго не отпускал он Горшенина.
— Знаешь, Родион Степаныч, — оживленно говорил Горшенин, — вот вчера еще гляжу я на Любикова, чую, что он какой-то… двойной, не верю ему. А пойти против него… как-то не удавалось. А сегодня смотрю — совсем он голый, и все они такие, Грибков и Брахин тоже. Обидно о нем это сказать, о Потапе, но от правды не уйдешь. Стена выросла между ними и нами. Вот это Калиныч и показал. Все сразу открылось перед глазами… Родион Степаныч, — помолчав, продолжал Горшенин, — ты, должно быть, не забыл, как я тебе говорил, что хочу в цех вернуться.
— Хорошо, что сам ты вспомнил об этом, Василий. Не вернуться ты хотел, а уйти от Любикова. Сильнее надо быть, Василий. — Буров приподнялся на кровати. — Эх, если бы не лежал я…
Их разговор прервал дежурный врач, который напомнил, что уже поздно, что больному пора отдохнуть. У Родиона был очень усталый вид.