Возвращаясь домой, Горшенин как бы продолжал разговор с Буровым: «Я хотел просить у тебя совета, Родион. Как же мне быть теперь? Хотят, чтобы я стал секретарем. А хватит ли у меня сил? Твердости хватит ли? Хвалили вы меня за деликатность, да ведь разве этим обойдешься? Я коренник, это верно, многие меня знают. Мне здесь все родное. Но когда ты говоришь, что я из той самой когорты устьевцев, которым любое дело можно поручить, то неловко мне становится. Нет, Родион, нельзя мне поручить то, с чем справлялся ты или Филипп. То, что мне скажет человек, которому я верю, сделаю честно. А на большее не гожусь. Знал бы ты, Родион, как трудно мне это решить сейчас. Вот когда ты встанешь…»
Но Горшенин вспомнил лицо Родиона, такое больное и утомленное, его неровное дыхание, и от этого защемило сердце.
Любиков просматривал ящики стола. Многое летело в корзинку, другое укладывалось в глубокий портфель. Делалось это молча и быстро. На глаза попался протокол недавнего собрания. Бросилась в глаза строчка, старательно записанная секретарем: «На кого замахнулся?» Протокол Любиков не сунул в портфель и не бросил в корзину. Он сложил лист вчетверо и спрятал его в грудном кармане.
С месяц тому назад в одну из своих горьких минут он нащупал в кармане браунинг, и у него мелькнуло — не лучше ли все кончить в одну секунду? Не будет ни усталости, ни противной запутанности в мыслях.
Несколько раз он потом думал о том же. Но вот Горшенин сказал ему о Викжеле, и к усталости прибавилась ненависть, жгучая ненависть к таким, как Василий Горшенин.
Нет, Любиков не собирался уходить из жизни.
Спустя несколько дней он решился приехать на партийное собрание завода. Люди, с которыми он был связан, уверили его, что не все еще потеряно. На собрании он начал было говорить, но его оборвали.
— Да я еще не снялся отсюда с учета, — Любиков повысил голос, — и имею право выступить.
Через несколько минут его снова прервали.
— Нет, невозможно слушать, — сказал Горшенин. — Ты для того и с учета не снялся, чтоб еще раз приехать с такими речами? Это просто махинация. Что же, мы так глупы, чтобы не понять ее? Не хотят тебя слушать, Любиков.
— Дай ему высказаться! — Брахин стукнул костылем.
Горшенин не обратил на него внимания.
— Любиков, скажи, чего вы по заводам как неприкаянные шляетесь? Какая у тебя тут пожива? Стыдно же, честное слово. Взялись бы лучше за работу, за обыкновенную работу, как мы.
Горшенину и теперь не изменяла его всегдашняя деликатность. Он старался говорить мягко и убеждающе.
Любиков хорошо знает просторную комнату. Ее называли большой чертежной. Когда-то тут собирался заводский комитет, пленум Совета, — в тяжелые годы на заводе только в этой комнате и было тепло. Не раз он сам сидел в большой чертежной на председательском месте. А теперь ему не дают и десяти минут.
— Так послушайте же! — кричит он и с неожиданной для него яростью хлопает кулаком по столу.
— Ты не в вотчине у себя! — отвечают ему. — Держись потише.
Слово, сказанное в эти дни на Металлическом и сразу разошедшееся по другим заводам, ударяет Любикова. Он пытается продолжать, но голос тонет в шуме. Неуступчивость устьевцев, которая не терпит ни лжи, ни фальши, оборачивается против него.
— Ну, если так… — он машет рукой и пробивается к двери.
Если спросить в эту минуту Любикова, надеялся ли он на то, что удастся его последняя попытка, он признался бы: нет, нисколько не надеялся. Он рассказал бы и о мучительных вопросах, которые безуспешно задавал сам себе, о том, что такие вопросы, случалось, его будили и ночью, и тогда пропадал сон, что успокоения он иногда искал за бутылкой, что порою он ненавидел своего руководителя, фальшивого, самодовольного, всегда актерствующего человека, полного презрения к окружающим, даже к ближайшим своим сотрудникам, и давно уже растерявшего все свое лучшее, что было взято у переломной эпохи, у людей, прокладывавших маршрут к новым битвам.
Если бы вспомнил Любиков, чем был обязан этому заводу, этим людям, отказывавшимся от него теперь, он раскрыл бы свое сердце, он сказал бы им:
— Меня втянули в обман. А он, пославший меня сюда, чужд вам, чужд вашим заботам и душам, всему тому, что вы делаете.
И такая минута стала бы началом духовного возрождения Любикова.
Но разве можно требовать от тех, кого он обманул, чтобы они разобрались в его терзаниях и ночных думах и первые без просьбы о помощи помогли бы ему? Нет! Они жили по непреложному закону: что бы ни двигало тобой, но, если ты пошел против общей нашей воли, — а общая наша воля — это то, о чем говорит партия, — и несешь в себе ложь, ты становишься чужим нам.
Через неделю Любиков приехал в Устьево, чтобы забрать свои вещи. На заводе он не показался, а встретился только с Брахиным, Грибковым и Малиновым.
Была ли прощанием эта их встреча? Об этом на заводе не узнали. Но в тот же день Малинов показался в трубной, где раньше работал приемщиком. Его насмешливо окликнули:
— Давно не был? Забыл, как трубы делают?
— Смотрю, как вы последние трубы делаете, — вспыхнул Малинов.
— Чего так, последние?