И стал Никаноров исподволь заниматься мясным промыслом, да так, чтобы без постороннего глаза. Мясо намного подорожало («Докупу нет нам до него, грабители!» — кричали на рынке жены мастеровых), деньги в поселке пропали еще до забастовки. Даже с таким простым делом, как убой коровы, стало беспокойно.
Пришел Никаноров на свой пост хмурый. Он молча поздоровался, пошагал по площадке, ежась от сырости, затем сказал:
— Зря, зря все это, Егорыч, ни к чему.
— Что зря?
— Говорит мне вчера Реполов…
Второй мордач взглянул с уважением на махального. Реполов — помощник начальника завода, генерал.
— Говорит он мне вчера… «Хоть завод и закрыт, а ты должен быть в полном порядке, и чтобы ратный крест и кокарда, и чтоб звон такой же был, как раньше, и махай так же». И даже за грудь меня взял, чтоб грознее было. Зачем звон?
— Да нам-то что!
— Стоим, как долдоны! Я знаю, зачем звон. Думает Реполов так — раз не придут, два не придут, а после за ум возьмутся.
— А что ж… Не все же им проедаться.
— И так проелись, а звоном не поправишь. Коли в войну завод бросили, значит, звоном назад не пригонишь. Жди, Егорыч, вот этого.
И Никаноров ткнул наотмашь кулаком вниз, будто валил нетеля.
— Это ты к чему? — Второй махальный не понял, о чем говорит Никаноров, но почувствовал в его словах острую тревогу и потому оробел.
— А все к тому, Егорыч, — ничего не захотел добавить Никаноров.
Но никак не отделаться от тяжелых раздумий, и мысленно он обратился к помощнику начальника завода: «Эх, Реполов, ваше превосходительство, ты бы с ними посмелей, а меня чего за грудки хватать». Никогда прежде не позволил бы себе Никаноров так думать о своем начальнике.
Он поглядел на окна второго этажа. Там кабинет начальника завода. Оттуда видна площадка перед воротами. Раньше это заставляло Никанорова держаться картинно. Теперь все ему было безразлично. Пошатнулся Никаноров в феврале, потерял прежнюю твердость, потерял веру в устойчивость своей жизни. На дороге показались шинели морских офицеров. Завизжала и гулко хлопнула дверь на блоке в сером двухэтажном доме, где помещается офицерское собрание. Завод подчинен морскому министерству.
— А этим все ничто — завтракать идут, — неодобрительно сказал Никаноров. — Ох, дождутся они! И, видать, скоро.
— Да что ты все беду кличешь? — развел руками Егорыч. — Хоть крестись.
Никаноров медленно ответил:
— Без меня она идет. Нет, звоном их не пригонишь. Зря мы тут теперь. Если кто и захочет прийти, они не пустят. Свои посты держат. Вчера на всех углах стояли. Не пропускали, если кто на работу шел.
— А это верно. Двоим даже шею намяли.
— Вот видишь. Как война началась, всем сказали: носи ратный крест. Ты, мол, теперь не мастеровой, а солдат в мастерских. Вот и чувствуй. Годок-другой, верно, чувствовали, а теперь никакого к нему уважения. Нет, тут ратный крест не спасет. Тут другое нужно. Если их не укротить, так они такое покажут. В войну чтоб работу бросить!.. Нет, тут это самое нужно.
И Никаноров опять сжал кулак.
— Да вон побежал ихний дозорный, видишь?
Из-за угла показался очень молодой рабочий, почти подросток. С ним еще двое. Постояли, поглядели на ворота и ушли.
— Знаю их, из сборочной. Самая заводиловка там. И как открыто идут! Не боятся нас.
И Никаноров плюнул в сердцах; плюнул, но опасливо поглядел на окна кабинета начальника завода.
Трое парней зашли за угол в переулок: один в коротеньком пальто плотного грубого сукна, поношенном еще до того, как было оно куплено на барахолке, двое в ватных пиджаках.
— Никого, Волчок?
Черноглазый, черноволосый, худощавый Дима Савельев, которого прозвали Волчком за бойкость, ответил:
— Не торопись, Ленька. Постоим, посмотрим, постережем. Знаешь ведь, что делать надо.
Волчок говорит авторитетно, как старший.
— Ну и веселую работу нам дали, — думает вслух Ленька.
Через плечо у него на ремне гармонь.
— Не все тебе по плясам ходить.
— Да тут интересней, чем на плясах. Даже дух замирает, — замечает Пашка.
— Весело не весело, а надо, ребята, Бурова взяли, Дунина взяли, других взяли, теперь мы в голове.
— Ох, и важный ты стал, Волчок, боюсь рядом стоять, — улыбается Пашка, статный, румяный, голубоглазый паренек, первый танцор на весь посад.
Волчок, смеясь, кладет руки приятелям на плечи, но, увидев человека, который подходит к ним, становится вдруг серьезным.
— Здравствуй, Федор Терентьич.
Федор Терентьич Воробьев худощав, небольшого роста. Из-под барсучьего малахая глядят острые, зоркие глаза. Ему лет тридцать пять, но глубокие морщины на сухом лице, полуседые тонкие усы делают его старше. Вид у него всегда строг, и ребята перед ним робеют.
— Здорово, — отвечает он. — Проходили тут нынче?
— От Финляндских ворот троих прогнали, а у главных покуда никого не было, — ответил Димка.
Финляндскими неизвестно почему издавна называли вторые ворота, находившиеся в дальнем конце. Пройдут годы и годы, а название это так и останется, непонятное и привычное.
— А кто такие были?
— Не узнали. Чуть гармонь тронули — они, как зайцы…
Воробьев недовольно посмотрел на парней.
— Опять гармонью озоруете?
— С ней смешнее.