Город был под стать этой загадочной квартире, скрадывающей шумы и все-таки полной чьим-то незримым присутствием. Выбравшись подслеповатым зимним утром на улицу, я немедленно терялся в узких переулках, где, словно сновидения, роились клубы тумана. Я то выходил на пустынные, мокрые, пахнущие стоячей водой и подгнившими сваями набережные Соны, то поднимался по улочкам со ступеньками, которые никуда не вели. Как-то раз проглянуло солнце, и я увидел Рону. Повеяло раздольем. Разлившаяся река катила свои воды, парили чайки; меня, как лодку, срывающуюся с привязи, тряхануло от желания бежать куда глаза глядят. Но моя жизнь, моя подлинная жизнь — здесь, меж этих двух женщин, что кружат вокруг меня, хотя, может быть, я сам кружу вокруг них? Я поспешил вернуться. С какой-то обостренной до болезненности чувственностью я вновь прошел торжественной анфиладой пустынных комнат и услышал жалкие отрывистые звуки рояля, похожие на отголоски из какой-то дальней страны.
Я попытался приобщить Элен к более осязаемым ласкам. Неистовство наших первых объятий заменить нежностью. Она не противилась, ее увядающие черты лучились от восторга. Но в последний момент она спохватилась, уцепилась за мои плечи, и ее глаза, устремленные куда-то поверх моего плеча, впились в темноту. Она тяжело дышала.
— Нет, Бернар… Что, если она придет?
— Но чего же вы в конце концов боитесь? — терял я терпение. Аньес прекрасно знает, что вы меня любите.
Эти слова, казалось, перепугали Элен.
— Да, — согласилась она, — думаю, знает. Но я не хочу, чтобы она знала, что я люблю вас
— Но, Элен, как же еще можно любить?
— Я не хочу, чтобы она застала меня… Она еще ребенок!
— И весьма смышленый.
— Да нет, Бернар, она больна. Я даже не осмелилась посвятить ее… в наши планы — так боюсь ее ревности. Я сама воспитала эту малышку.
Она обрела свое обычное достоинство и с какой-то недоверчивой гадливостью принялась разглядывать меня.
— То, что вы делаете, нехорошо, — сказала она.
— В таком случае больше не приближайтесь ко мне, Элен. Не целуйте меня. Не искушайте.
Она закрыла мне глаза сухой ладонью.
— Да. Вероятно, я не права, мой бедный Бернар. Наша любовь так прекрасна! Не нужно ее пачкать. Вы обиделись?
Нет, я не обижался на нее. Причиной моей взбешенности была скорее Аньес. Я подстерегал ее; постоянно торчал в засаде у ее комнаты. Она без конца принимала своих странных посетителей — по утрам одного-двоих, после обеда двоих-троих. Это были почти сплошь женщины, одни одетые весьма элегантно, другие — очень скромно, но каждая приносила с собой небольшой сверток. Поразмыслив, я удовлетворился таким предположением: видимо, Аньес обладает даром врачевания. Этим объяснялось все: как слезы посетительниц, так и их подарки. Но объяснялись ли этим смятение на лицах выходящих от нее людей, особая степень их признательности, взволнованность и потрясение, с которыми им не удавалось совладать? Они казались больными не тогда, когда входили, а когда
— Быстрее, Бернар!.. Бернар!..
Губы ее приоткрылись. Я склонился над ней. Глухой стон пронзил нас обоих; все вокруг поплыло; она нащупала мои руки, приложила их к своей груди, бедрам. Мы покачнулись, уносимые ураганом, но не упуская при этом ни одного звука перебираемых серебряных приборов, доносящегося с кухни; мы знали, что можно еще… и еще… до удушья. Шаги Элен приближались. До столовой оставалось десять метров, девять, восемь, семь…
Аньес схватилась за метелку, я закурил.
— Кстати, Бернар, — войдя, обратилась ко мне Элен, — вам следовало бы написать в Сен-Флур, запросить свидетельство о рождении.
— Да, пожалуй.